Он чесался, раскусывал блох, прыгнул на верхнюю койку, обнюхивал помирающих от хохота коллег, нюхнул и под подолом девиц — это уже когда вошел в некоторое ошаление от сознания точности создаваемого обезьяньего образа. Да, все гениальное немного патологично…
Отызображав обезьяну, Ростислав Алексеевич запыхался, объяснил, что давно не ел свежей капусты, а она-то и укрепляет двигательные мышцы.
— Вот я и говорю, что зайцы недаром капусту любят, — заметил полярный пилот. — Свекла тоже вкусная, а заяц не ест. Подай ему, подлецу, капусту…
Тут мы все опять сильно встряхнулись, потому что наехали на очередную кочку. Бутылка с тухлым шампанским опрокинулась на австралийца. Он хладнокровно отворил белесо-рыжие ресницы и полез было к себе на койку, но по дороге опять передумал, опять сел в уголок и вдруг, ткнув пальцем в наклейки, поинтересовался: чем «Столичная» отличается от «Московской»?
Полярный пилот объяснил:
— Та из горбыля, эта — из штакетника.
— Нельзя объяснять непонятное через непонятное! Это нарушение законов формальной логики! — вмешался доктор географии.
Шум опять начал перерастать в древнеримски-древнегреческий хор.
Но вдруг летчик запел.
Он откинул голову, уперся затылком в переборку, ногами — в край каютного столика. Ноги были в моих валенках. Он запел «Песню первопроходцев» — весьма дурацкая, между нами говоря, песня, этакое «Гром победы раздавайся!». Но когда он тонким голосом очень хорошо повел «…ты не горюй, что не пришло письмо…», то легко отодвинул куда-то простой мелодией тяжелые удары волн в борта, вибрации и говор подвыпивших товарищей.
Девушка, о которой я знал, что она выгадливая и беспринципная, хитрая и глупая, заслушалась песней летчика. Глаза у нее раскрылись, как мокрые зонтики, и в них даже вспыхнули и отразились огоньки плафонов. И она стала прекрасной. Возможно, зрачки так расширились и украсили ее потому, что наши женщины, живущие вчетвером в тесных каютах в самом носу, безбожно глотали пипольфен от качки — по три, по четыре голубые таблетки сразу — лошадь сдохнет! — а они глотали.
— Эх, молодость, молодость… — прервал песню летчик и улыбнулся девушке. — У тебя там огоньки отражаются, — сказал он. — А здесь у нас, братцы, вовсе уж дышать нечем. Пора по берлогам!
Конечно, полярники уважают Силу — и психическую, волевую, способность «давить», и физическую выносливую силу. И начали расходиться.
А я вспомнил, что в начале рейса эта девушка, смущаясь, спросила у меня:
— Вот если все время зовешь человека: «Коля! Коля! Коля!», он услышит, если на другом корабле плавает?
Не посчитайте, что здесь обдуманная наивность и род кокетства. Вопрос задан по существу. Здесь такая суспензия из незнания физики, неведения телепатии, искреннего чувства и желания, что черт ногу сломит. И ответишь нечто вроде того, что если влюбленная девушка подойдет на закате к окну своей комнатки, увидит сосны, освещенные последними лучами, их оранжево-лиловые стволы, тяжелые кроны и позовет все деревья к себе, то они и придут к ней, и остановятся возле самого окна, и заглянут в него, но об этом никому нельзя рассказывать. Как и о том, что писала в школе «Коля» на промокашках, а теперь примкнула к тем губителям природы, которые вырезают имя любимого на соснах и березах…
— Да, герои, пора спать, — сказал я.
— Спишь, спишь, и отдохнуть некогда! — пробормотал избитую прибаутку Ростислав Алексеевич. И, видно, ему самому стало неудобно за эту штампованную чушь. Но все зимовщики кивнули согласно и серьезно. Много они угробили в нерабочую непогоду времени сном, чтобы скорее прогнать сквозь себя и сквозь Антарктиду Время.
Волнение уже настолько стихло, что я отдраил броняшку и иллюминатор, чтобы проветрить от табачного смога каюту. Мы перекидывали за борт (в молчании и некоей задумчивости) пустые бутылки, огрызки, объедки.
И сразу в возникающем рыжем рассвете, в небе над океаном мелькнул альбатрос или какая-то другая морская птица.
Ростислав Алексеевич, полчаса назад изображавший так гениально обезьяну, забрался к себе в койку и тихо сказал (уже мне одному):
— Мы думаем, морские птицы только орут, молчат, кричат или дерутся… А они поют… Когда одни, без нас. Мы этого никогда не слышим. Потому что никогда с ними не летали. И не полетим. А они поют, когда летят одни.
Когда я разделся, он уже храпел и, может быть, видел свои Синие ветры.
В каюте опять было как в купе.
Не засыпалось. Думалось о том, что во всем оставаться в жизни дилетантом — это тоже профессия. И отчаянно сложная.