— Кстати, попа, который за Пушкиным сексотничал, Ионой звали. Пошли пройдемся?
— Черт, я и забыл, что его Ионой звали, — искренне признался он.
Стало почему-то неприятно, будто сам кузнечика проглотил.
Мы прошли пустынными и тихими коридорами и поднялись на мостик.
Был штиль. Облачка хорошей погоды над океаном, в который стремительно опускалось солнце. А с другой стороны уже зажигались цветные рекламы Лас-Пальмаса. Прямо по носу всходила луна.
Юра надел темные очки. Усталые были у него глаза.
— Нынче зеленого луча не будет, Юрий Иванович, — сказал я. — Не та атмосфера.
— Его и тогда не было. Был светлячок-сегментик. И никакого Кудрявцева не было. Зачем же ты, так сказять, мне и его смерть пришил? Хватит мне мальчика новорожденного, его матери и девушки шестнадцатилетней.
Не отпускает его прошлое! Сколько лет, а не отпускает… Ведь начисто оправдан по всем статьям во всех инстанциях, но знает что-то такое про себя, что забыть давнюю аварию не дает. Потому я ему когда-то самоубийство и приписал.
— Ну, с Кудрявцевым я себя обвинил больше других.
— Нет, Виктор Конецкий, самообвинение у вас не очень-то убедительно получилось. Не тянете вы на Федора Достоевского.
Внизу на шлюпочной палубе сушился огромный транспарант «ЗДРАВСТВУЙ РОДИНА!». Он был написан на брезенте. Брезент растянули шкертами за люверсы. Один шкерт лопнул, угол брезента трепало ветерком.
— Вызови вахтенного — пусть закрепит, — сказал Юра.
— На кой черт вахтенный? — спросил я. И сам спустился на шлюпочную палубу, чтобы закрепить шкерт. Было даже приятно близко увидеть огромные буквы приветствия родному дому. Они покажутся маленькими тем, кто будет встречать нас на пассажирском причале Васильевского острова, — так высоко будут висеть над их задранными головами.
— Жду в своей каюте! — крикнул Юра с крыла.
Я, конечно, не Достоевский, но в Юрии Ивановиче Ямкине достоевщину чую сквозь внешний капитанский блеск.
Скажете, несовместимые штуки — такая профессия и самоедство? И правы будете. Я просто слова не могу подобрать. Не достоевщина это, не самоедство, а… Вот знал я одного радиста. Его судно разбомбили у Сескара. На борту было около тысячи человек солдат, которых эвакуировали из Таллина. Радист рассказал мне, как два обезумевших от ужаса пехотинца, оказавшись в воде за бортом, вцепились ему в брюки и, естественно, потащили на грунт, ибо плавать не умели, и даже сапоги скинуть сообразить не могли. Тогда он нырнул с ними вместе поглубже, расстегнул пояс брюк, вырвался из штанов и всплыл, а солдаты вместе с его брюками потонули. Тут все логично и нормально. Одно только жутковато было, что рассказывал он эту историю, смеясь и приговаривая: «Они меня, сукины дети, раздели!» Конечно, человеческая совесть так устроена, чтобы свое плохое забывалось, затушевывалось, но Юра, случись с ним подобное, со смехом рассказывать бы не смог. И вообще бы никому и никогда, возможно, не рассказал бы — про себя держал. Вот тут я уже где-то ближе к тому, что про него хочу объяснить.
Закрепив шкерт, я поднялся к себе, вымыл руки, надел чистую рубашку, галстук и пошел в капитанские апартаменты.
Юра разговаривал по телефону с вахтенным помощником, объяснял ему, что если после двадцати одного часа по местному времени к судну подкатит на лимузине хоть бог, хоть царь, хоть сам консул, пусть он катит дальше к чертовой матери, потому что капитан отдыхает и категорически приказал его не будить. Если же все-таки гость к чертовой матери ехать откажется, то пусть им займется капитан-наставник.
— Симпатичный у тебя наставник, — сказал я, любуясь «Головой клоуна» Бернара Бюффе. (Кстати, я засунул эту голову в один неполучившийся сценарий, и ее немедленно спер и повесил в «Осеннем марафоне» Георгий Данелия.)
Юра согласился с тем, что наставник оказал судну могучую помощь.
Я сказал, что наставник уже стар для моря, но все же моряк с большим прошлым, черт бы его побрал за это. А что средний период моей морской биографии характерен тем, что я тогда вовсе утратил способность замечать в судьбах соплавателей что-либо особенное, отличающее их от сухопутных людей. Но вот началась серия смертей, и сумасшествий, и нелепых аварий среди одногодков. И никуда я не могу деться от ощущения, что морские судьбы — особенные судьбы. И с ума здесь свихиваются оригинально. Здесь вспомнил Валю Кравченко. Шел он из Дудинки на Сирию штилевым Северным морем. И вдруг спрашивает, посмеиваясь, у штурманов: «А попадем мы, ребятки, в Английский канал, а? Он ведь узкий! Не промахнемся?» Не промахнулись, попали. В Бискайском заливе Валя опять интересуется у помощников: «А попадем ли мы в Гибралтар, ребятки? Он ведь узкий! Не промахнуться бы!» Ну, штурмана, конечно, смеются: шутник у них мастер, шебутной капитан — с таким и плавать легче. Потом заметили, что он и в одиночестве шутит: играет у себя в каюте фуражкой в маялку. Все остальное прекрасно, морячина опытнейший, автор книги по управлению судном в шторм. Пришли в Латакию, отдали якорь на рейде, якорь не забирает. Оказалось, отклепался якорь от цепи. Плохо за ним старпом с боцманом смотрели. Конечно, веселого здесь мало — водолазов вызывать, валютой платить, но ничего катастрофического, сногсшибательного. А капитан идет в ванную и вскрывает себе вены.