Степан стряхнул оцепенение.
– Ну, сивые! Не клони головы!.. – он и сам чувствовал: ближе дом – больней сосет тоска. Сосет и гложет. – Перемогем! Теперь уж... рядом, чего вы?!
– Перемогем, батька!
– Наливай! – велел Степан. – Ну, осаденили разом!.. Аминь!
Выпили, утерли усы. Отлетела дорогая минута, но все равно хорошо, даже еще лучше – не грустно.
– Наливай! – опять велел Степан.
Еще налили по чарам. Раз так, так – так. Чего и грустить, правда-то. Свое дело сделали, славно сделали... Теперь и попировать не грех.
– Чтоб не гнулась сила казачья! – сказал громко Степан. – Чтоб не грызла стыдобушка братов наших в земле сырой. Аминь!
– Чарочка Христова, ты откуда?..
– Не спрашивай ее, Микола, она сама скажет.
– Кху!..
Выпили. Шумно сделалось, заговорили, задвигались...
– Наливай! – опять велел Степан. Он знал, как изъять эту светлую грусть из сердца.
Налили еще. Хорошо, елкина мать! Хорошо погулять – дом рядом.
– Чтоб стоял во веки веков вольный Дон! Разом!
– Любо, батька!
– Заводи! Веселую!
– Э-у-а!.. Ат-тя! – громадина казачина Кондрат припечатал ладонь к доске... А петь не умел.
Грянули заводилы, умелые, давно слаженные в песне:
– Ат-тя! – опять взыграла душа Кондрата, он дал по доске кулаком. – Чего бы исделать?
Кто-то так свистнул, аж в ушах зачесалось. Не у одного Кондрата душа заходила, запросилась на волю. Охота стало как-нибудь вывихнуться, мощью своей устрашить – заорать, что ли, или одолеть кого-нибудь.
В другом конце подняли другую песню, переорали:
– Батька, губи песню! – заорали со всех сторон.
Забеспокоилась, забеспокоилась тыща; большинство, особенно молодые, не пели – смотрели с нетерпением на атамана. Но песня еще жила, и батька не замечал, не хотел замечать нетерпения молодых. Песня еще жила, еще могла окрепнуть.
– Батька, не надо про вдову, а то мне ее жалко. А то зареву-у!.. – Кондрат закрутил головой и опять трахнул по доске. – Заплачу-у!..
– Добре ли укусили, казаченьки?! – спросил атаман.
– Добре, батька! – гаркнули. И ждали чего-то еще. А батька все никак не замечал этого их нетерпения. Все не замечал.
– Не томи, батька, – сказал негромко Иван Черноярец, – а то правда заревут. Давай уж...
Степан усмехнулся, глянул на казаков... Его, как видно, самого подмывало. Он крепился. Он очень любил своих казаков, но раз он повел праздник, то и знал, когда отпустить вожжи.
– А добрая ли сиуха?
– Ох, добрая, батька!
– Наливай!
Теперь, кажется, близко ожидаемое. Выпили.
Степан поставил порожнюю чару, вытер усы... Полез вроде за трубкой... И вдруг резко встал, сорвал шапку и ударил ею об землю.
– Вали! – сказал с ожесточением.
Это было то, чего ждали.
Сильно прокатился над водой мощный радостный вскрик захмелевшей ватаги. Вскочили... Бандуристы, сколько их было, сели в ряд, дернули струны. И пошла, родная... Плясали все. Свистели, ревели, улюлюкали... Образовался большущий круг. В середине круга стоял атаман, слегка притопывал. Скалился по-доброму. Тоже дорогой миг: все жизни враз сплелись и сцепились в одну огромную жизнь, и она ворочается и горько дышит – радуется. Похоже на внезапный боевой наскок или на безрассудную женскую ласку.
Земля вздрагивала; чайки, кружившие у берега, шарахнули ввысь и в стороны, как от выстрелов.
А солнце опять уходило. И быстро надвигались сумерки. Запылали костры по берегу.
Праздник размахнулся вширь: не было теперь одного круга, завихренья праздника образовывались вокруг костров.