Выбрать главу

В прибрежных кустах, неподалеку, послышались женские голоса, плеск воды – купались.

– Кто эт? – заинтересовался Фрол.

– Тише... Давай напужаем, – Степан чуть пригнулся, пошел сторожким, неслышным шагом. Крался всерьез, как на охоте, даже строго оглянулся на Фрола, чтоб и тот не шумел тоже.

– А-а... – догадался Фрол. И тоже пригнулся и старался ступать тихо.

Вот – налетел миг, атаман весь преобразился, собрался в крепкий комок... Тут он весь. И в бою он такой же. В такой миг он все видел и все понимал хорошо и ясно. Чуть вздрагивали ноздри его крупного прямого носа, и голос – спокойный – маленько слабел: говорил мало, дельно. Мгновенно соображал, решал сразу много – только б закипело дело, только б неслись, окружали, валили валом – только бы одолеть или спастись. Видно, то и были желанные мгновения, каких искала его беспокойная натура. Но и это еще не все. К сорока годам жизнь научила атамана и хитрости, и свирепому воинскому искусству, и думать он умел, и в людях вроде разбирался. Но – весь он, крутой, гордый, даже самонадеянный, несговорчивый, порой жестокий, – в таком-то, жила в нем мягкая, добрая душа, которая могла жалеть и страдать. Это непостижимо, но вся жизнь его, и раньше, и после – поступки и дела его – тому свидетельство. Как только где натыкалась эта добрая душа на подлость и злость людскую, так Степана точно срывало с места. Прямо и просто решалось тогда: обидел – получи сам. Тогда-то он и свирепел, бывал жесток. Но эту-то добрую, справедливую душу чуяли в нем люди и тянулись к нему, и надеялись, потому что с обидой человеку надо куда-нибудь идти, кому-то сказать, чтобы знали. И хоть порой томило Степана это повальное к нему влечение, он не мог отпихивать людей – тут бы и случилась самая его жестокая жестокость, на какую он не помышлял. Он бы и не нашел ее в себе, такую-то, но он и не искал. Он только мучился и злился, везде хотел успеть заступиться, но то опаздывал, то не умел, то сильней его находились... И сердце его постоянно сжималось жалостью и злостью. Жалость свою он прятал и от этого только больше сердился. Он берег и любил друзей, но видел, кто чего стоит. Он шумно братался, но сам все почти про всех понимал, особо не сожалел и не горевал, но уставал от своей трезвости и ясности. Порой он спохватывался подумать про свою жизнь – куда его тащит, зачем? – и бросал: не то что не по силам, а... Тогда уж сиди на берегу, без конца думай и думай – тоже вытерпеть надо. Это-то как раз и не по силам – долго сидеть. Посидит-посидит, подумает – надо что-нибудь делать. Есть такие люди: не могут усидеть. Есть мужики: присядет на лавку, а уж чего-то ему не хватает, заоглядывался... Выйдет во двор – хоть кол надо пошатать, полешко расколоть. Такие неуемные.

...Купалась дочь астаринского Мамед-хана с нянькой. Персиянки уединились и все на свете забыли – радовались теплу и воде. И было это у них смешно и беззащитно, как у детей.

Казаки подошли совсем близко... Степан выпрямился и гаркнул. Шахиня села от страха, даже не прикрыла стыд свой; нянька вскрикнула и обхватила сзади девушку.

Степан смеялся беззвучно; Фрол, улыбаясь, пожирал наголодавшимися глазами прекрасное молодое тело шахини.

– Сладкая девка, в святителя мать, – промолвил он с нежностью. – Сердце обжигает, змея.

– Ну, одевай ее!.. – сказал Степан няньке. – Или вон – в воду. Чего расшиперилась, как наседка!

Старуха не понимала; обе со страхом глядели на мужчин.

– В воду! – повторил Степан. Показал рукой.

Молодая и старая плюхнулись в воду по горло.

– Зря согнал, – пожалел Фрол. – Хоть поглядеть...

– Глазами сыт не будешь.

– Нехристи, а туда же – совестно.

– У их бабы к стыду больше наших приучены. Грех.

– Такая наведет на грех... Ослепну, не гляди!

Женщины глядели на них, ждали, когда они уйдут.

– Что? – непонятно, с ухмылкой спросил Фрол. – Попалась бы ты мне одному где-нибудь, я бы тебя приголубил... Охота, поди, к тятьке-то? А?