Он отстранил солдатика плечом совсем не потому, что собрался с ним спорить. Напротив. Он был с ним абсолютно согласен, но только считал, что все это он сумеет рассказать гораздо лучше, убедительнее.
— Граждане солдаты! — взволнованно начал Петя. Но, заметив, что обращение «граждане» неприятно насторожило против него весь митинг, быстро поправился и крикнул: — Товарищи!
Он сорвал свою помятую осколками каску и замахал ею над головой.
— Товарищи солдаты! — с упоением кричал он, не слыша собственного голоса. — Вот я, например, тоже прямо с передовой, из боя. У меня ранена осколком нога. — Он говорил совсем не то возвышенное, замечательное, что ему хотелось сказать, но то, что он говорил, выкрикивал осипшим голосом, было именно той самой простой солдатской правдой, которой так жаждала его душа. — Вот тут… смотрите, братцы… в верхнюю треть бедра, — почти жалобно произнес прапорщик Бачей, показывая окружавшей его толпе солдат, куда именно он ранен. — А вместо того чтобы нас, раненых, отправить в тыл, нас почему-то держат здесь, и мы, того и гляди, попадем немцам в плен, потому что Макензен опять прорвал фронт, и если он перережет железнодорожную ветку Яссы — Кишинев, то нам всем тут вата, — с удовольствием произнес Петя новое солдатское словечко «вата», обозначавшее конец, гибель.
В толпе зааплодировали, но не слишком сильно. Петя слез с походной кухни, и у него было такое ощущение, будто он произнес очень длинную, блестящую речь, покрытую бурей аплодисментов. В то же время он увидел казачий разъезд, медленно, зловеще пересекавший площадь.
Февральская революция уже совершилась, царя свергли, а казаки с плетками медленно пересекали площадь, как выходцы из старого мира, как привидения.
Однако они совсем не были привидениями.
Весь митинг с недоверием и страхом следил за донцами, каждую минуту готовый либо рассеяться, либо вступить в драку.
Пете показалось унизительным, до глубины души обидным, что солдаты — фронтовики, герои, граждане новой России, — несмотря на свободу и революцию, продолжают бояться казаков.
Он вспомнил 1905 год, с ненавистью прищурился и, отставив ногу, довольно громко сказал:
— Подонки самодержавия!
Казаки не обратили на эти слова никакого внимания, и разъезд так близко проехал мимо прапорщика, что его обдало острым запахом пыльных лошадей и он услышал волосяной свист конских хвостов, отмахивающихся от жирных осенних мух.
Но казачий есаул с выточенным лицом белого шахматного конька искоса взглянул на прапорщика и, откинувшись на седле назад, что-то негромко сказал своему вестовому.
— Ишь, красавцы! — еще более сузив глаза, с вызовом обратился Петя к солдатам. — Видели подобных фруктов? Они думают, что это им старый режим! Гнусное казачье!
— Кадеты, корниловцы! — крикнули в толпе, но не слишком уверенно, и казачий разъезд, молчаливо миновав площадь, скрылся за углом.
Вечером в госпитале Петя уже собирался лечь в белоснежную постель, приготовленную урсулинками, предвкушая скорое возвращение домой, в Одессу, легкие, приятные сновидения, как вдруг в монастырской галерее раздались грубые звуки шагов, звон шпор, стук шашек, и Петя увидел нескольких солдат и унтер-офицеров, которые, отстранив дежурную сестру-урсулинку, шли по галерее прямо на прапорщика со злыми, решительными лицами.
— Вот этот самый и есть, — услышал Петя. Прежде чем он успел прийти в себя от неожиданности, его окружили.
— Вы арестованы! — с ненавистью глядя Пете прямо в глаза, сказал толстый фельдфебель-подпрапорщик с алым атласным бантом и полной колодкой георгиевских крестов и медалей на жирном туловище, перехваченной офицерским поясом с солдатской шашкой, с офицерским темляком.
— А что я сделал? — запинаясь, спросил Бачей, причем чуть было не прибавил титулование — «господин подпрапорщик».
— Ваше оружие! — сказал, выступая из-за спины фельдфебеля, строгий артиллерийский поручик, у которого на груди тоже был алый атласный бант.
Не чувствуя за собой никакой вины, прапорщик отстегнул пистолет и кортик и подал их артиллеристу, пожав плечами и сделав ироническую улыбочку.
Но это не произвело никакого впечатления.
— Следуйте за нами!
Его провели по темному, угрожающе пустынному ночному городу с конным памятником какому-то генералу или королю, и он очутился в комнате без мебели, куда тотчас втолкнули офицерскую раскладную койку-сороконожку без подушки и одеяла, и, оставив внутри комнаты часового, захлопнули дверь, а снаружи, в коридоре, поставили другого часового.