Он с удивлением посмотрел на незнакомого прапорщика, освобожденного вместе с другими арестованными, прищурился и крикнул:
— Идите сюда, товарищ!
Голос был знакомый, и в следующий миг Петя, к своему крайнему удивлению, узнал Гаврилу, того самого батрака с хуторка Васютинской, который некогда за конюшней любил поигрывать с маленьким Павликом в картишки.
— Гаврила! — воскликнул Петя. — Это ты?
Но Гаврила смотрел на прапорщика-фронтовика с георгиевским крестиком, в помятой каске и не узнавал его.
— Да ты что, не узнаешь? — сказал Петя и хлопнул Гаврилу по спине, ощутив ладонью приятный жар здорового солдатского тела.
— Паныч… Петя… чтоб вы пропали! — закричал Гаврила. — Ваше благородие! — И расхохотался дружелюбно и совсем не по-солдатски, а по-мальчишески, даже слегка повизгивая.
Немного поколебавшись, обниматься или не обниматься, они все-таки не обнялись, а ограничились рукопожатием, причем Петя ощутил прикосновение грубой солдатской ладони, твердой, как хорошая кожаная подошва.
— Ну, господин прапорщик, скажи спасибо, что мы успели поднять гарнизон, а то бы всем вам крышка, — сказал он, переходя на «ты». — Здесь, как видишь, сплошная контрреволюция. Казачье. Корниловцы. Батальоны смерти. В Советах меньшевики и эсеры. Кадеты. Генерал Щербачев. И всякая прочая сволочь. Одно слово — Румфронт. Все, кому не лень, продают рабочий класс и хотят обезглавить пролетарскую революцию. Но побачим! Вы как сюда попали?
Петя наскоро, не столько словами, сколько жестами и звукоподражаниями, на том фронтовом языке, который в одну минуту может передать во всех подробностях целую эпопею, поведал Гавриле все свои обстоятельства.
— Так ходу отсюда.
Гаврила отдал еще несколько распоряжений солдатам, окружившим его, и, энергично работая плечами, вывел Петю и его вестового из толпы, что оказалось вполне своевременно, так как на улице показались казаки — уже не разъезд, как вчера, а целая сотня с шашками наголо, и через миг улица опустела.
Перелезая через глухой железнодорожный забор, Бачей почувствовал боль в раненой ноге. До сих пор рана лишь временами ныла — тупо, но не слишком сильно, — так что Петя о ней почти забыл. Теперь же вдруг ногу так схватило, что он даже вскрикнул.
Гаврила и Чабан посадили Петю на скрещенные руки и понесли по железнодорожному полотну.
— Куда вы меня тащите?
— В санитарный поезд. Эй, землячок, не скажешь, санитарный Красного Креста восемнадцать-бис еще не проходил? — на ходу обратился Гаврила к пожилому санитару, несшему на плече несколько буханок белого румынского хлеба с бирюзовой плесенью возле горбушек.
— Пришел уже.
— Где стоит?
— На четвертом пути.
— Раненых много?
— Аж до самой крыши и еще трошки.
— Ходу! — решительно сказал Гаврила.
Санитарный Красного Креста восемнадцать-бис окружила толпа раненых офицеров, которые требовали, чтобы их пустили в поезд. Но это было, очевидно, невозможно, так как даже в окна было заметно, до какой степени набиты вагоны. С подвесных коек смотрели страшные забинтованные головы, узкие, мертвенно белые маски лиц с черными, как бы подведенными, жалобными глазами, землисто-серые халаты и костыли, один из которых торчал наружу сквозь разбитое вагонное окно.
Толпа, не переставая, выла, матерно ругаясь, и на чем свет стоит поносила и Временное правительство, и окопавшееся в тылу начальство, и «доблестных союзников», и самого «главноуговаривающего» Керенского, которого нужно повесить на первой осине, и очень жаль, что Корнилов этого не сделал, хотя и сам тоже порядочная сволочь.
— Ну, тут нам не светит, — сказал Гаврила. — Будем вертать.
Петю отнесли в сторонку и усадили на ящик из-под французских зажигательных гранат с черно-красной зловещей наклейкой.
Он совсем обессилел и полулежал, вытянув раненую ногу, а пот струился по его лицу из-под каски, нагревшейся на солнце.
Чабан хлопотал возле своего офицера, морщась от жалости и страха.
Гаврила куда-то побежал, скрылся за вагонами длинного воинского эшелона с лошадьми, кухнями, пушками и красными бархатными знаменами с золотыми кистями, потом вынырнул и скоро опять скрылся.