Несколько новеньких, совсем еще молодых, допущены в пивную ее грозным ареопагом, но большинство женщин здесь состарилось и получило в силу своего старшинства некое неоспоримое превосходство. В пивной можно встретить также вдов и любовниц покойных писателей и художников, занятых ныне воспитанием новичка, только что прибывшего из провинции. Все эти дамы скручивают или курят папиросы, над которыми вьются в сером тумане дыма и испарений тоненькие голубые струйки.
Стучат пивные кружки, бегают гарсоны, спорщики горячатся — крики, воздетые руки, растрепанные волосы, и среди этого содома, крича за двоих, жестикулируя за четверых, стоит на столике шут Дерош и, словно паря над морем голов, руководит оглушительным ярмарочным гамом, который заглушает порой его визгливый голос. Он очень забавен сейчас: вид вдохновенный, рубашка расстегнута, галстук съехал набок — настоящий побочный сын племянника Рамо!
Он каждый вечер приходит сюда, чтобы одурманиваться, опьяняться словами и пивом, чтобы завязать полезные знакомства, рассказать о своих литературных замыслах, чтобы лгать самому себе, чтобы позабыть о своем постылом доме, о невозможности сосредоточиться, о том, что ему уже не написать статьи вроде «Мускатного винограда». Конечно, в пивной встречались благородные души, возникали высокие порывы. Порой прекрасная стихотворная строчка или блестящий парадокс очищали воздух и, словно дуновение свежего ветра, рассеивали табачный дым. Но сколько Дерошей приходилось на одного талантливого человека! Сколько скучных, загубленных часов — на минуту творческого горения!
Зато какая тоска назавтра, какое горькое похмелье, какой упадок духа, какое отвращение к этому образу жизни при полном отсутствии сил, чтобы его изменить] Взгляните на Дероша: он уже не смеется, забавная гримаса сбежала с его лица — он подумал о подрастающих детях, о супруге, которая стареет и все больше опускается, о кнуте, колпаке, блузе, о костюме ломового извозчика, показавшемся оригинальным как-то на маскараде, когда она надела его впервые, а теперь вызывающем брезгливое чувство.
Когда такие мрачные мысли одолевали Дероша, он исчезал, отправлялся в провинцию вместе со своей странной семьей.
Продавец часов, комедийный актер в Одессе, понятой в Брюсселе, пособник шулера — кем только он не был! И каждый раз он возвращался в Париж — любое занятие ему вскоре надоедало.
Однажды в Булонском лесу он попытался повеситься, но сторожа вынули его из петли. Завсегдатаи пивной подняли его на смех, да он и сам говорил о своем злоключении с фальшивой улыбкой. Затем он снова решил покончить с собой и бросился в одну из жутких каменоломен, в одну из глубоких ям для добычи известняка и глины, еще сохранившихся возле парижских укреплений. Он пролежал там всю ночь с перебитыми ребрами, сломанными руками и ногами. Когда его подняли, он был еще жив.
— Теперь меня окрестят вечным неудачником, — сказал он.
Это были его последние слова. Два месяца он провел между жизнью и смертью, а затем скончался. Я никогда его не забуду.
ВОРОБЬИНЫЙ ОСТРОВ
Встреча на Сене
В ту пору я еще не болел ревматизмом и работал половину года в своей лодке. Я выбрал для этого прелестный уголок в десяти милях от Парижа, если двигаться вверх по течению Сены, Сены провинциальной, луговой, девственной, заросшей камышом, ирисами и кувшинками, несущей перепутанные травы и корни, на которых плывут уставшие летать трясогузки. По берегам — поля и виноградники. То тут, то там зеленые островки: остров Каменщиков, Воробьиный остров, совсем маленький, словно охапка колючек и взъерошенных ветвей, — это и была моя излюбленная стоянка. Я пробирался на ялике среди камышей, и, когда затихало их мягкое шуршание и они стеной смыкались позади меня, прозрачная круглая заводь в тени старой ивы служила мне рабочим кабинетом, а скрещенные весла — письменным столом. Мне нравился запах реки, жужжание насекомых в зарослях, шелест листьев, трепетавших на ветру, нравилась таинственная нескончаемая возня, которая поднимается в природе вокруг безмолвного человека. Как много существ успокаивает, радует это безмолвие! Островок был гуще населен, чем Париж. Я слышал шорохи в траве, птичий гомон, хлопанье мокрых крыльев. Мое присутствие никого не стесняло — меня принимали за ствол старой ивы. Черные стрекозы, сверкнув на солнце, пролетали у меня под носом, голавли обдавали меня мириадами брызг, даже ласточки пили воду около моего весла.
Приплыв однажды на Воробьиный остров, я обнаружил, что мое одиночество нарушено — нарушено каштановой бородой и соломенной шляпой. Сперва я ничего не увидел, кроме каштановой бороды под соломенной шляпой. Непрошеный гость не удил рыбы, он растянулся в лодке, его весла тоже были положены крест-накрест. Он работал, работал у меня!.. Заметив друг друга, мы досадливо поморщились. И все же раскланялись. Другого выхода не было: ива давала небольшую тень, наши лодки соприкасались. Видя, что он и не думает уезжать, я приступил к работе, но близкое соседство незнакомца мешало мне. Вероятно, я тоже его стеснял. Безделье вызвало нас на разговор. Моя лодка называлась «Арлезианка», и Жорж Бизе сразу нас сблизил.
— Вы знаете Бизе?.. Вы, верно, артист?
Борода улыбнулась и скромно ответила:
— Я занимаюсь музыкой.
Писатели обычно ненавидят музыку. Известно, что Готье считал музыку «пренеприятнейшим звуком», Леконт де Лиль и Банвилль придерживаются того же мнения. Стоит открыть крышку фортепьяно — и Гонкур морщит нос. Золя смутно припоминает, что играл в молодости на каком-то инструменте, но на каком именно — это он забыл. Добрейший Флобер выдает себя за любителя музыки, но лишь для того, чтобы попасть в тон Тургеневу, который, в сущности, любит только ту музыку, которая исполняется у Виардо. Я же без памяти люблю всякую музыку, сложную и бесхитростную, музыку Бетховена, Глюка и Шопена, Массне и Сен-Санса, «Фауста» Гуно и «Фауста» Берлиоза, народные песни, негритянский барабан, шарманку, тамбурин и даже колокола. Мувыка, которая танцует, и музыка, которая грезит, многое говорят мне и по-своему волнуют мое сердце. Вагнеровская мелодия увлекает, захватывает, гипнотизирует меня, как море, а удары своевольных цыганских смычков помешали мне осмотреть Выставку. Всякий раз, как я слышал эти проклятые скрипки, ноги мои прирастали к месту. Я просиживал весь вечер за стаканом венгерского вина, горло у меня сжималось от волнения, глаза блестели, дрожь пробегала по телу при нервных ударах бубна.
Музыкант, точно с неба свалившийся на мой остров, сразу пленил меня. Звали его Леон Пийо. Это был человек с головой, с убеждениями, приятный собеседник; мы быстро подружились. Наши парадоксы были сродни друг другу и били в одну точку. «Мой» остров стал «нашим» островом. А так как лодка Леона Пийо, плоскодонная «норвежка», была очень неустойчива, то у него вошло в привычку вести беседы о музыке в моей лодке. Книга «Инструменты и музыканты», которая помогла ему стать профессором консерватории, уже складывалась тогда в его голове, и он постоянно говорил о ней. Мы вместе прочувствовали эту книгу.
Задушевность наших бесед и сейчас еще сквозит между ее строками, как сквозила в те дни между камышами изменчивая вода Сены. Пийо высказывал о своем искусстве много новых мыслей. Талантливый, чуткий художник, выросший в деревне, он уловил и записал все созвучия природы; его слух остер, как глаз пейзажиста. Он слышит особый трепет в каждом взмахе крыл. Слитное гудение насекомых, сухой шелест осенних листьев, журчание ручьев, бегущих по камням, ветер, дождь, далекие голоса, грохот поезда, скрип колес на ухабах — все эти деревенские звуки вы найдете на страницах его книги. И многое другое: остроумную критику, пленительную эрудицию фантазера и поэтическую, впервые рассказанную биографию оркестра и всех музыкальных инструментов, от виолы дамур до духовых инструментов Сакса.[169] Мы беседовали о музыке под нашей ивой или в харчевне на берегу реки, попивая мутное молодое вино и нарезая селедку на выщербленной тарелке в обществе каменоломов и матросов. Мы беседовали о музыке, работая веслом, обследуя Сену и делая неожиданные открытия на мелких речушках — ее притоках.
169
Сакс, Адольф (1814–1894) — бельгийский изобретатель, создавший названный в его честь саксофон и ряд других инструментов.