Кроме того, по убеждению крестьян, грудной ребенок ест все, что угодно, и его можно безнаказанно пичкать кислыми сливами и зелеными грушами. А он между тем подхватывает желудочную болезнь и умирает, несмотря на врачебный уход. В другой раз из-за того, что младенца уронили или тихонько дали ему подзатыльник, у него начинаются судороги, менингит… Да, нашим парижанкам следовало бы прислушаться к совету Жан-Жака и самим кормить грудью детей! Правда, это не всегда осуществимо в душной атмосфере большого города, где у стольких матерей не бывает молока!
Но что сказать о провинциалках, которые без всякой нужды, просто по беззаботности и от лени, отдают своих грудных детей на два-три года в крестьянскую семью, которую они и видеть не видели? Большинство младенцев в таких условиях умирает. Выжившие возвращаются домой неузнаваемыми — это уродливые человечки с деревенскими повадками, говорящие грубыми голосами на варварском диалекте.
Помнится, я жил как-то в провинции, на Юге, и друзья предложили мне совершить экскурсию к Гарскому мосту. Мы собирались устроить пикник на каменистом берегу реки, под тенью развалин. «Малыш» моих друзей был отдан кормилице, жившей в тех местах, и мы решили мимоездом повидать его. Одним словом, увеселительная прогулка! Приглашаем соседей, нанимаем карету. Поехали! Навстречу ветру, солнцу и обжигающей, слепящей пыли. Проехав час, мы замечаем на возвышенности, среди белой, как снег, дороги темное пятно. Пятно приближается, растет. Это поджидающая нас кормилица. Карета останавливается, в дверцу подают кричащего младенца.
— Какой чудесный малыш!.. Как он похож на мать!.. Скажите, кормилица, он здоров?
Все в карете целуют ребенка, умиляются, затем передают обратно маленький орущий сверток, и мы мчимся дальше, оставив кормилицу и младенца на южном солнцепеке в облаке раскаленной, скрипящей под ногами пыли.
— Вот так-то и вырастают крепкие дети… — скажете вы.
Согласен. Ребенку, который все это выдержит, ничто уже не страшно в жизни.
Среди бесчисленных причуд нашего времени нет причуды более веселой, странной, более богатой забавными неожиданностями, чем бешеное увлечение вечерами, танцами, чаями, которое свирепствует с октября по апрель во всех слоях парижской буржуазии. Даже самые скромные семьи, живущие в захолустных уголках Батиньоля и Левалуа-Перре, желают вести светскую жизнь, иметь свой салон и приемный день. Я знаю безумцев, которые каждый понедельник отправляются пить чай на улицу Кроличья Нора.
Еще полбеды, когда люди получают выгоду от устройства этих празднеств. Например, врачи, которые открывают свой кабинет и хотят, чтобы их знали в округе, родители, имеющие дочь-бесприданницу, преподаватели декламации и учительницы музыки, которые приглашают раз в неделю семьи своих учеников. В таких вечерах всегда есть что-то от школьных занятий, от экзаменов — голые стены, жесткие стулья, натертый паркет без единого ковра, вымученное оживление и чуткая тишина, наступающая при словах учителя: «Господин Эдмон прочтет нам сцену из „Мизантропа“; или: „Мадемуазель Элиза сыграет „Полонез“ Вебера“».
Но сколько несчастных устраивают приемы без смысла, без пользы, просто ради удовольствия принимать, терпеть раз в неделю неудобства, собирая у себя человек пятьдесят, которые уйду! поздно вечером, насмешливо улыбаясь! Гостиная бывает обычно слишком мала, узка, гости беседуют в неудобных позах пассажи* ров омнибуса. Квартира становится неузнаваемой, все перевернуто вверх дном, всюду закоулки, портьеры, ширмы с сюрпризами, и при виде гостей растерявшаяся хозяйка дома то и дело кричит: «Не сюда!» Порой какая-нибудь дверь нескромно приотворяется, и вы замечаете на фоне кухонной стены хозяина, измученного беготней, вымокшего под дождем, — он вытирает шляп; носовым платком и торопливо жует кусок холодного мяса у заваленного посудой стола. Танцуют в коридорах, в спальнях, из которых вынесена вся мебель, и, не видя вокруг ничего, кроме люстр, бронзовых бра, драпировок и фортепьяно, гости недоумевают: «Где же хозяева будут спать?»
Я знавал очень странный дом в этом роде: комнаты были там расположены анфиладой и разделены ступеньками, словно лестничные площадки, и гости, собравшиеся в глубине помещения, как бы восседали на подмостках, пренебрежительно взирая оттуда на вновь прибывших, укороченных, скрытых до подбородка в провале первой комнаты. Представьте себе, как там было приятно танцевать! Не важно! Раз в месяц в этом доме устраивали грандиозный вечер. Из маленького кафе напротив приносили скамейки, а заодно появлялся и официант в лаковых башмаках и белом галстуке, единственный из приглашенных, у которого были золотые часы на золотой цепочке. Надо было видеть, как взволнованная, растрепанная, раскрасневшаяся от хлопот хозяйка бегала за этим человеком из комнаты в комнату и кричала: «Господин официант!.. Господин официант!..»
А публика на этих вечерах! Всегда одни и те же люди — их встречаешь всюду, — они знают, ищут и притягивают друг друга. Целое сборище пожилых дам и молодых девиц в претенциозных и поблекших туалетах. Бархат на платьях бумажный, перкалин заменяет шелк. Чувствуется, что старая бахрома, смятые цветы и линялые ленты подбирались и приметывались, как бог на душу положит, под одобряющие слова: «Сойдет! Вечером не будет заметно». Женщины густо пудрятся, нацепляют на себя фальшивые драгоценности и поддельные кружева: «Сойдет! Вечером не будет заметно…» Занавески на окнах приобрели непонятный цвет, мебель разваливается, ковры расползаются: «Сойдет! Вечером…» Вот чего стоят эти празднества, зато в три часа утра хозяева с гордостью видят, как к двери их дома подкатывают четыре фиакра, привлеченные светом канделябров, и совершенно напрасно, ибо гости чаще всего уходят пешком и совершают на рассвете длинные переходы по линии отсутствующего омнибуса. Девушки шествуют под руку с отцами, всунув атласные туфельки в деревянные башмаки.
Сколько я перевидал смехотворных салонов! На каких нелепых вечерах я ни появлялся в своем первом фраке, наивный провинциальный мальчик, знавший жизнь по Бальзаку и считавший своим долгом бывать в свете! Надо подобно мне исколесить в течение двух лет весь буржуазный Париж, чтобы понять, до чего доходит безумное увлечение приемами. Все это уже далеко. Помню, однако, гостиную в чиновничьей квартире, где из-за тесноты фортепьяно придвигали к кухонной двери. Стаканы с сиропом ставили прямо на ноты, а когда раздавались звуки трогательного романса, прислуга подходила послушать пение и облокачивалась на крышку инструмента.
Так как несчастная пленница не могла выйти из кухни, хозяин брал на себя все хлопоты по дому. Вижу его перед собой как живого: дрожа от холода в тонком фраке, он тащит из погреба огромные куски каменного угля, завернутые в газету. Бумага рвется, уголь катится по паркету, а между тем за фортепьяно продолжают петь: «Хорошо слушать всплески весла…»
А вот и другое диковинное помещение на шестом этаже: лестничная площадка служила там прихожей, перила — вешалкой, а разрозненная мебель была вдвинута в спальню, единственную комнату, которую хозяева отапливали и освещали, что не мешало ей оставаться холодной и темной из-за нищеты, которая обитала в пустыне заброшенных комнат. Бедные люди! Часов в одиннадцать они простодушно спрашивали вас: «Здесь не слишком жарко?.. Вам не хочется освежиться?..» И они распахивали окна. И все же это было лучше ядовитого на вид сиропа и черствого печенья, тщательно хранившегося в течение нескольких недель. Я знавал хозяйку дома, которая по вторникам клала сушить на окно кучки мокрого чая и заваривала его затем два-три понедельника подряд. Да, если у буржуа появляется какая-нибудь причуда, трудно сказать, до чего они могут дойти. Нигде, даже в самой богемной богеме, я не встречал таких странных типов, как в буржуазных кругах.
Припоминаю даму в белом, которую мы прозвали дамой с «осадками», потому что она вечно вздыхала и жаловалась на «осадки» в желудке… Мы так и не узнали, что она имела в виду.