Но его успокаивают невинный взгляд и выдержка крошки-новобрачной, — она приоткрыла дверь и стоит на пороге в белом подвенечном наряде с венком флердоранжа на голове: «Ты болен, дружочек?» Нет, черт побери, Брошар не болен, но ему надо ехать в Ле-Ман и т. д., и тут снова повторяется рассказ о каплунах и о сокровище, о святыне, которая отдается на хранение Рибалье. Молодая дама выслушивает Брошара с полнейшей невозмутимостью и отвечает короткими фразами, достойными куклы Боре: «Хорошо, друг мой», «Отлично, друг мой». «Да это ангел! — восхищается про себя компаньон. — Наблюдать за такой ничего не стоит». Тут романтически настроенный Брошар, любящий мыслить символами, вынимает из кармана бутон розы, который он снял со свадебного торта, и прикалывает его к корсажу супруги: «Через два дня, когда я вернусь, он должен быть на том же самом месте, слышите? И он должен быть таким же нетронутым и таким же свежим, как сейчас». «Не беспокойся, дружочек!»-отвечают ясные глазки, искрящиеся всей прелестью невинности. А Рибалье снова шепчет: «Ангел!»
Конечно, ангел на поверку оказывается сущим бесенком, и, таким образом, опекунство Рибалье превращается во что угодно, только не в синекуру: «Хочешь наблюдать за мной, старикан? Что ж, наблюдай!» В ближайший же вечер офицеры 301-го полка являются в «Большой олень» пропустить рюмочку и вступают с г-жой Брошар в заговор с целью устроить несчастному компаньону нелегкую жизнь: в продолжение целого акта он носится за супругой приятеля, застает ее то с капитаном, то с лейтенантом, то с младшим лейтенантом, словом, поклонников у нее целый полк! А как лихо этот ясноглазый ангелочек погружает свои крылышки в пунш, с каким огоньком распевает забористый казарменный куплетец! Похоже, что этот серафим ходил в «вольноперах»! А еще больше похоже на то, что он дал зарок свести тебя с ума от любви, бедняга Рибалье. Выпив несколько бокалов шампанского, ты пустился во все тяжкие и так быстро покатился по рельсам, что занавес опускается как раз вовремя, чтобы скрыть от нас твои безобразия, твои слабости и все скандальные сцены, происходящие в «Большом олене».
В третьем действии Рибалье уже протрезвел — он стоит лицом к лицу со своей нечистой совестью и с кем — то еще более грозным, чем совесть, а именно с Брошаром, который вернулся с охоты без каплунов, но с утешительным воспоминанием о двух здоровых оплеухах и лихом ударе шпаги, которым он угостил предателя-поставщика. «Так да погибнут все изменники!»-гремит бывший фельдфебель, потрясая вилкой и исподлобья бросая взгляд на жену и на компаньона, сидящих на другом конце стола. «Я погиб… Ему все известно», — думает Рибалье и бледнеет от страха. В довершение всего крошка-новобрачная начинает расточать перед супругом чересчур сочную словесность солдатского погребка и офицерской столовой, которой обучили ее новые друзья — офицеры и унтеры 301-го полка. «Офицеры — приятели моей жены?.. Это еще что такое? — вопрошает разгневанный Брошар и, окинув ее взглядом людоеда, громовым голосом продолжает: — А где мой бутон? Подать его сюда!..» Ошалев от ужаса, Рибалье готов уже во всем признаться — и в измене ангела, и в преступлении, содеянном ими прошлой ночью, но тут раздается звонкий смех, г-жа Брошар кидается на шею мужу, а на корсаже у нее свежая роза, как у Мими-Пенсон. Рибалье стал жертвой гнусной мистификации. Ему хотели дать урок: прежде чем наблюдать за другими, научись следить за собой. Можете быть уверены, что урок пойдет ему на пользу.
Приняв во внимание, как много теряется при пересказе таких произведений, согласитесь, что из этого сюжета могла получиться занимательная пьеса. Оба характера — и Рибалье и Брошара, которых превосходно играют Жоффруа и Пельрен — списаны, и притом отлично, с натуры. Нет ничего комичнее Рибалье, этого Тантала своей подушки: у него все время одна нога на кровати, а другая свисает на пол, и ему так и не удается улечься по-настоящему. А когда дама из 17-го номера, преследуя его, забирается к нему в комнату, как отлично он выпроваживает ее, с каким добродушным хладнокровием! Превосходна также сцена обеда в третьем действии, где все терроризованы дурным настроением Брошара, не смеют пикнуть и шепотом просят «передать хлеб». В своем роде это стоит завтрака из «Шара»,[217] с той лишь разницей, что в «Шаре» этими перипетиями, этой бессловесной игрой открывался первый акт, а здесь, в последнем, они замедляют действие, придают ему некоторую вялость, а оно должно бы набирать к развязке темп, подобно коню, почуявшему стойло. Здесь, так сказать, промах в театральной оптике. Излишним является и хоровод, чересчур броский и старомодный, равно как и любовные признания сержанта, который обхаживает г-жу Брошар в перчатках денщика и с жестами Карагеза. Однако все это пустяковые придирки, легко устранимые дефекты отделки, которые никак не объясняют раздражения, вернее, разочарования публики. «Как? Только и всего?»-казалось, говорили все, даже не подумав, что автор и не собирался давать ничего другого. Конечно, зритель был в своем праве, — он во что бы то ни стало требовал последовательности. Но не позволить даже произнести имя автора — это уж слишком. А ведь в театре не так часто звучат подобные имена.
Во всяком случае, Эмилю Золя надо принять это в расчет на будущее время. Публика не посвящена в тайны творческой жизни, и она не догадывается, что художник может устать, что его напряжение нуждается в разрядке, — публика требует от любимых писателей верности привычному диапазону, она всегда требует от них самых высоких нот, в особенности от автора «Страницы любви»; она ждет от него произведений не менее прекрасных, высокого, мощного тона. Ему не разрешают даже прикорнуть, а ведь и льву порой надо хорошенько выспаться. Нет, он должен всегда рычать и выпускать когти! Тяжело, но ничего не поделаешь — приходится.
НОВАЯ ПОСТАНОВКА «РЮИ БЛАЗА» ВИКТОРА ГЮГО
Ни на одной из пьес Виктора Гюго так явственно не выделяются печать и штамп 1830 года, как на «Рюи Блазе», ни в одной из них так явственно не звучит романтическое Hierro,[218] оказавшееся на скрещении великих литературных движений боевым кличем и лозунгом. И все же драма не устарела. Она предстала перед нами вчера такой же, какой ее видели в первый раз наши отцы: мощной, живой, полной пафоса и театральной — даже в том, что в ней неправдоподобно. В пятницу вечером во Французском театре ее встретили такими же восторженными рукоплесканиями, как сорок лет назад на сцене театра Ренессанс. Тогда, как и теперь, в архитектурном остове этого творения угадывались прихоти строителя, даже трещины и щели, которые время и не законопатило и не расширило, но которые по-прежнему остаются искусно и богато задрапированными и скрытыми волшебством ни с чем не сравнимых стихов.
218
Испанское слово Hierro («железо») Гюго написал на пригласительных билетах, розданных романтикам, явившимся на премьеру «Эрнани» защищать Гюго.