О застенчивости: женившись, он напивался, чтобы осмелиться разговаривать с женой или по крайней мере выглядеть перед ней мужчиной.
В вагоне. Жена стрелочника только что попала под поезд; она лежит на соседних путях, молодая, ее густые черные волосы разметались. Вечером возвращаемся с обратным поездом, муж стоит у порога с флажком и, рыдая, прижимает платок к глазам. Двое маленьких детей играют возле домика, и погребальный свет в окнах буравит наступившие сумерки.
Прочел дневник поэта: у великого Виньи, раба слова, бывают гениальные озарения, но пишет он о них тяжело, с трудом; ясный ум, запинающаяся рука.
Материнство: в Париже скоро не будет женщин-матерей. О большинстве светских девушек врач говорит родителям: «Не выдавайте ее замуж или пусть избегает беременности».
Отмечаю интересную подробность, взятую из писем Жакмона: за несколько дней он стал близким другом холодных англичан и сумел вырвать у них множество интимных признаний, хотя они никогда не говорят об этом между собой. Скольких радостей лишают себя люди, отказываясь выражать в словах любовь, нежность!
Внизу — дорога, канал реки Дурансы, мельницы, горбатые каменные мостики, ручей в тени платанов, стволы которых словно побелены известью, несколько кафе в зажиточной части города, отель «Север», отель «Лондон», стены строящейся школы. Выше — село, карабкающееся по крутому склону, старые дома, резные железные балконы, дверь в стиле Ренессанса, изъеденные временем колонны, фронтон, металлический герб нотариуса. Еще выше — первобытная деревушка, узкие улочки, обвалившиеся дома, навоз, нечистоты; то тут, то там арочный свод, галерея; старухи с лицами под цвет камня сидят на стертых ступеньках. Над деревней — полуразрушенная башня замка, окна которой смотрят в пустоту. Дальше — гора, часовенки по краю каменистой, извилистой дороги, а на самом верху — новый монастырь, воздвигаемый возле развалин феодального замка, умершего у его ног, — церковь, вступившая в единоборство с современным миром. Это — Оргон. Записанная на здешних камнях, история оживает, и она не лжет, не разглагольствует, — это подлинная история.
Вновь ощутил всю сладость Прованса во время своей последней поездки в Кавайон. Сцена из «Декамерона»: на ферме в тени широкого соломенного навеса женские чепцы. Фермер и фермерша серьезно слушают разговор о возникновении Прованса, Марселя, Карфагена, Рима, Галлии.
В Сен-Реми. Остатки античного мира. Серое небо, серые камни, божественный пейваж в полукружии гор, широко раскинувшиеся дали. Солнечные блнки на далеких колокольнях, видимых с фантастического расстояния. Сосновая аллея ведет к старому дому, таинственному владению, возникшему на повороте белой дороги, — наглухо затворенные ворота, желтые ставни, высокая каменная ограда, окаймленная кружевной зеленью. «Пойдем посмотрим». Из-за ограды доносится время от времени вопль человека — голос нездешний, он принадлежит северянину. Мне тотчас же приходит в голову, что это больница, дом для умалишенных! Спрашиваем встречного крестьянина, — да, вто так. Когда крестьянин удаляется, мы молча смотрим друг на друга, испуганные, грустные. Внезапно все вокруг изменилось, и этот прекрасный пейзаж навсегда вапечатлеется в моей памяти, нереальный, как сновидение, пронизанный однообразным, почти животным криком. В первый раз, когда я услышал рыкание льва в Матматасе, в наступивших сумерках, я испытал то же ощущение — я присутствовал при неожиданной смене декораций. И я снова и снова повторяю: все в нас самих!
Дуэль на лугу конного завода. Зеленая холмистая местность, обнесенная деревянным забором, через который пришлось перелезть. Лошади резвятся на свободе и подбегают к людям — те гонят их прочь. Посреди пастбища — небольшая конюшня, вокруг нее утоптанная желтая земля; на этой-то площадке, не шире палубы парохода, и происходит поединок. Припоминаю две фигуры — современную и средневековую, — дерущиеся на шпагах; противники преследуют друг друга, кружат возле домика; слышатся испуганные крики врачей, а мы наблюдаем за этим неистовством, за этой дракой бешеных псов. Небо чистое, удивительное, и вдруг я чувствую всю нелепость людской суеты, все убожество наших ужимок, жестов, воплей; человеческая злоба предстает передо мной во всей своей низости, бесполезности, безобразии. Ребячество, ребячество! И я окончательно убеждаюсь, что человек старится, покрывается морщинами, седеет, теряет зубы, но остается ребенком.
Растерянность человека в решающие минуты, требующие от него немедленного действия. Поступит ли он как храбрец или как трус? Можно ожидать и того и другого. Как все это туманно!
Превращения П. Д. Никакой индивидуальности, постоянно играет роль. Все перепробованные им профессии были для него, как говорят в театре, подлинными амплуа. Я видел, как он играл роль коммерсанта под американца, торопливого, неумолимого, грубого time is money;[253] он был и гонщиком на автомобиле, который опрокидывается на поворотах и грозит раздавить людей, и циничным представителем богемы в шляпе рыночного грузчика, в широких штанах и с огромной дубиной, которой он угрожающе размахивал. Ни одно амплуа так хорошо ему не подходило. И стал наконец старым мелким рантье, в длинном, как у домовладельца, сюртуке-опирается на палку с набалдашником из пожелтевшей слоновой кости и нюхает табак из большой платиновой табакерки. Ничего за душой — комедиант: не живет, а играет роль.
Красота, вечно красота! И, однако, вспышка желания у женщины, сила жгучей ласки, страстный взгляд увлекают нас больше, нежели красота.
Говорят, думают, пишут — три разных состояния, три разные стороны одного и того же явления.
Я говорю: «Г-жа X.- девка. С ней жил весь Париж».
Я думаю: «Можно ли утверждать это в наш век сплетен и злословия?»
Я пишу в письме или в статье о той же г-же X.: «Очаровательная женщина, умная, добрая, в высшей степени порядочная».
И я не считаю себя лжецом!
Да, Гете прав: Отелло не ревнивец, он наивный, страстный простак. У Отелло был приступ ревности, но в душе он не ревнив. Иначе-я говорю это уже от себя — Яго был бы бесполезен. Все гнусные наветы Яго ревнивец Отелло изобрел бы сам. Он стал бы отравителем собственной души, злым, тонким, изощренным, страшным, оставаясь в то же время вполне честным человеком, героем.
Изречение Наполеона: у каждого человека своя осадка. Но он не сказал, как меняется эта осадка в зависимости от времени и обстоятельств.
Я не думаю, чтобы в истории было что-нибудь более необычайное, чем случай с епископом Агрским, который сопровождал вандейскую армию, благословляя ее знамена, орудия и служа благодарственные молебны. Из секретного послания папы становится известно, что епископ — самозванец, таких священнослужителей среди духовного воинства нет. Как быть? Предать дело огласке? Не решаются — что скажут крестьяне? Да и как лишиться влияния «епископа»? И тот по-прежнему сопровождает армию, благословляет, причащает, совершает богослужения, грустный, но покорный судьбе, так как чувствует, что разоблачен: генералы и священники не разговаривают с ним, хотя и воздают ему почести на людях.
Кто был этот человек? Говорили, что он шпион Робеспьера, но того гильотинировали якобинцы. Я полагаю, что скорее всего это честолюбивый неудачник, священник-авантюрист, наделенный пылким воображением!
Написать драму в духе «Лореизаччо», вывести в ней Максимилиана.
Криспи,[254] переодетый туристом, объезжает Палермо, Катанию и т. д., посещает музеи, соборы, что-то записывает, стараясь сбить с толку полицию. И в то же время ведет наблюдения за казармами, за складами боевых припасов. Какой интересный рассказ можно написать: лицо и изнанка!
Разгорается пламя! Я думаю о страсти и ее всесокрушающей силе. «Я от нее застрахован», — говорит спокойный толстый человек. Невозможно застраховаться от страсти, роковой, настоящей. Страсть — пожирательница, и человек отдает ей на съедение всего себя и тех, кого он любит: мать, жену, детей. Радуется, принося эти жертвы, и в то же время жестоко страдает. Тайна страсти — сложная патология.
254
Криспи, Франческо (1818–1901) — итальянский революционер, сподвижник Мадэинн и Гарибальди, одни из видных деятелей объединения Италии.