А старуха крестьянка в салоне у выскочек, на три четверти глухая и помешанная, в безвкусном шелковом платье, которой дочь говорила жеманно: «Мамочка! Господин NN хочет продекламировать нам стихи!» Ничего не понимая, несчастная старуха ерзала в кресле и бормотала с растерянной идиотской улыбкой: «Вот как? Хорошо, очень хорошо!..» В том же доме коллекционировали родственников великих людей. Вам заявляли под большим секретом: «Сегодня вечером у нас будет брат Амбруаза Тома», или: «Двоюродный брат Гуно», или: «Тетушка Гамбетты». Но не сам Гамбетта и не сам Гуно, какое там! Наконец, в другом доме… но я умолкаю: примеры можно было бы приводить до бесконечности.
В ПРОВИНЦИИ
После обеда гостеприимные севенцы решили непременно показать мне свой клуб. Это был извечный клуб провинциального городка: анфилада комнат (их всего четыре) на втором этаже старой гостиницы, выходящей на площадь, большие потускневшие зеркала, голый плиточный пол и на каминах — там валялись позавчерашние парижские газеты — бронзовые лампы, единственные во всем городе, которые не гасят в девять часов.
Когда я пришел в клуб, в нем было еще мало народу. Старики либо храпели, уткнувшись носом в газету, либо молча играли в вист, и при зеленом свете абажуров их склоненные лысые головы отливали тем же матовым блеском, что и костяные жетоны, лежавшие в синелевой корзиночке. С улицы доносились звуки вечерней зори и шаги прохожих, возвращавшихся домой по крушм улочкам, каменным лестницам и откосам этого расположенного террасами горного селения. После того, как в глубокой тишине отзвучали последние удары дверных молотков, молодежь, освободившись от семейных прогулок и трапез, громко затопала по лестнице клуба. Я увидел человек двадцать здоровенных горцев в свежих перчатках, открытых жилетах, отложных воротничках, причесанных на русский манер, вследствие чего они походили на больших, грубо раскрашенных к укол. Трудно себе представить что-нибудь более комичное. Мне казалось, что я присутствую на чисто парижской пьесе Менлака или Дюма-сына, сыгранной любителями из Тараскона и даже из более глухого городишки. Пресыщенность, скучающие, брезгливые мины и небрежный тон, который является высшим шиком парижского хлыща, — все это предстало предо мной за двести миль от Парижа, но только утрированное из-за плохой игры актеров. Надо было видеть, с какой томностью эти крепкие парни спрашивали друг у друга: «Как ваше самочувствие?», какие изнеможенные позы принимали они на диванах, как лениво потягивались перед зеркалами и говорили с ярко выраженным местным акцентом: «Какая мерзость!.. Какая скука!..» Занятная подробность — они называли свой клуб «клобом», причем, как истые южане, произносили это слово: «клаб». Только и слышно было: «Член клаба, устав клаба…»
Я спрашивал себя с недоумением, как могли эти сумасбродства залететь сюда из Парижа и привиться в здоровом, бодрящем климате Севен, как вдруг увидел изящную бледную физиономию и завитую голову герцога М., члена Жокей-клуба, Роуинг-клуба, Деламарских конюшен и многих других ученых обществ. Этот юный аристократ, который прославился своими безумствами на парижских бульварах, за несколько месяцев пустил по ветру предпоследний миллион отцовского наследства, и испуганный опекунский совет послал его на лоно природы, в этот затерянный уголок Севен. Тут я понял, откуда у здешних парней томность, откуда эти их жилеты с вырезом в виде сердца, откуда эти претенциозные обороты речи — образец был у меня перед глазами.
Не успел член Жокей-клуба войти, как его окружили, засыпали вопросами, комплиментами. Слова герцога повторялись, его манерам подражали, бледное лицо парижского хлыща, болезненное, осунувшееся, но все же породистое, словно отражалось в деревенских зеркалах, которые грубо искажали его черты. В тот вечер, желая, очевидно, оказать мне честь, герцог много говорил о театре, о литературе. И с каким пренебрежением, с каким невежеством! Эмиля Ожье он называл: «Этот субъект!», а Дюма-сына — «крошка Дюма». Он судил обо всем вкривь и вкось, его туманные мысли тонули в неоконченных фразах, в которых выражения: «Как бишь его», «Это самое» заменяли недостающие слова, играя роль многоточия, которым злоупотребляют плохие драматурги. По-видимому, юный герцог никогда ни о чем не думал, но, общаясь со многими людьми, у каждого позаимствовал фразы, мнения, которые отпечатались у него в голове и стали частью его особы, наподобие завитых волос, оттенявших его изящный лоб. Но кое-что он знал досконально, а именно: геральдику, ливреи, девок, скаковых лошадей, и в этом юные провинциалы, воспитанием которых занимался герцог, стали почти так же сильны, как и он.