Выбрать главу

Это совсем, будто, непритязательный рассказ… – «Дом с мезонином».

Две сестры: старшая – Лида, красивая, с маленьким, упрямым ртом, со строгим выражением; младшая – Мисюсь, лет 17–18, большеротая, большеглазая, всегда в мечтах и с книжкой, совсем не деловая, большой ребенок, но, по мнению рассказчика-художника, не деловою тоже, – «у нее недюжинный ум, меня восхищала широта ее воззрений». Лида – рассудочная, холодная; Мисюсь – вся – сердце, с чувством какой-то большой, живой правды. Одна – разум; другая – инстинкт, интуиция. Лида и Мисюсь – как бы две двигающихся силы в жизни: одна – острый и терпкий плод от «древа познания»; другая – само естество, от «древа Жизни». У художника отняли Мисюсь, разбили счастье, жестоко и хладно. Только ли у художника отняли? Чувствуется по Чехову, по всему творчеству его, что «Мисюсь» отнята у целой жизни, что по ней-то и томится жизнь, что в ней-то и есть самая живая правда, без чего жизнь – не жизнь, а томительное снованье, как «крутится» по степи Варламов. Рассудочно-хладной «Лидой» отнята вся поэзия у жизни, вся красота у жизни, самое Небо отнято, самая вера в Бытие отнята, в душу свободную, в творящее жизнь живое сердце. У целого мира отнята большеглазая, нежная «Мисюсь», куда-то увезена, упрятана… Этот рассказ, особенно в жестокое наше время, приковывает внимание вникающего сердца, ибо только сердце раскрывает глубинное содержание его.

«…Мисюсь говорила со мной о Боге, о вечной жизни, о чудесном. И я, не допускавший, что я и мое воображение после смерти погибнем навеки, отвечал: „да, люди бессмерты“, „да, нас ожидает вечная жизнь“. А она слушала, верила и не требовала доказательств».

Таимая душой народа правда тоже не нуждается в доказательствах. Не нуждается в них и Чехов, при всей, порой, смятенности душевной, – в этом рассказе он раскрывается нам вполне, дает почувствовать, во что он глубинно верит:

«…Я уже начинаю забывать про дом с мезонином и лишь изредка, когда пишу или читаю, вдруг ни с того ни с сего припомнится мне то зеленый огонь в окне, то звук моих шагов, раздававшихся в поле ночью, когда я, влюбленный, возвращался домой и потирал руки от холода. А еще реже, в минуты, когда меня томит одиночество, и мне грустно, я вспоминаю смутно, и мало-помалу мне почему-то начинает казаться, что обо мне тоже вспоминают, меня ждут, и что мы встретимся…

Мисюсь, где ты?..»

Май, 1945

(Русская мысль. 1952. 30 апр. № 445. С. 4–5; 7 мая. № 447. С. 4–5)

Необходимый ответ

Письмо в газету

25 мая, вечером, советское радио оповестило, что в новой русской антикоммунистической газете «Русская мысль», в Париже, сотрудничает, между другими «фашистами», писатель Шмелев, «работавший с немцами» во время оккупации. Этот злой навет я обязан опровергнуть.

Фашистом я никогда не был и сочувствия фашизму не проявлял никогда. Пусть мне укажут противное. Где не признается человек, где нет свободы слова, мысли и совести, там нет души писателя. Но главное не это, а – произвольное утверждение, что я «работал с немцами». А я утверждаю совсем обратное: я работал против немцев, против преследуемой ими цели – в отношении России. И приведу доказательства.

Да, я печатался в «Парижском Вестнике»: там было напечатано четыре моих рассказа и одна литературная статья. Почему там печатался? А вот почему.

Для сотен тысяч русских людей, пригнанных немцами в Европу, не было русской газеты. Когда нарождалась газета «Пар. Вест.», ее редактор просил меня о сотрудничестве. Я спросил, на чьи деньги. – «На русские, начинаем с нашими 3 т. фр. Массам оттуда нужна русская газета». Я понимал, что нужна, и что им нужно в ней. Я решил – печататься, для них. Говорить то, что я говорил всегда, – о России, о ее величии, о ее материальном и душевно-духовном богатстве. Немцы – и не одни они – искажали подлинный лик России. Писали, что Россия – «историческое недоразумение», ни истории, ни культуры, великая степь – и в ней дикари. Немцы показывали этих «дикарей», возя русских пленных и пригнанных, стойком на камионах, по Берлину, одев в отрепья… – «смотрите дикарей! мы несем им культуру!..» Это было. Было и многое другое, куда страшней. О сем дошло и до русского Парижа. Оставить без ответа эту ложь? Мне как бы открывался случай, в меру моих сил, хотя бы в узах, скрутивших слово, образно опровергнуть гнусную клевету. Я полагал, что мои рассказы о родном могут содействовать этой цели. Я не ошибся, чему имеются подтверждения.

Я писал подлинную Россию, пусть былую, – но она есть! – ту, что дал в своих книгах, особенно в «Лете Господнем» и «Богомолье». Вначале я напечатал «Чертов Балаган», раньше печатавшийся в «Возрождении»; перепечатал для пригнанных оттуда, чтоб постигли чувство долга. Пусть прочтут, о чем там речь. Это ли «работа с немцами»?..

Я напечатал «Именины» – о русской душе, о ее глубине и нежности, о ее чутье к правде, к Божьему, о ее ласковости, о русском обилии, размахе, о благодарности за добро, о ее песне… о ее прегрешениях и слабостях, о ее покаянии… Пусть прочтут. Это ли – «работа с немцами»?!

Я напечатал «Рождество в Москве» – о той же русской шири, о вещном и душевном богатстве, о тяге к чистоте и красоте, о самобытности, о сильном бытии, чем вправе русские гордиться. Пусть прочтут и пусть тогда дерзнут бросить мне грязное – «работал с немцами»!.. Пусть же знают, что мои русские друзья в Берлине, поняв глубинный смысл рассказа, хотели напечатать его в тамошней русской газете; но цензор-немец перечеркнул красными чернилами, до прорыва бумаги, сказав: «нам это совсем не нужно!.,» Потому и «не нужно», что это – против немцев, против их злостно-пошлой маски на Россию. В Париже «протащили», и я получил отзвуки признательности. Пусть прочтут – может быть, поймут, какая тут работа.

Я напечатал рассказ «Почему так случилось?» – сложный, трудный для постижения в беглом чтении. Там – о России, о преступлении против Нее. Там – покаяние русского интеллигента. Но там и апофеоз русской простой души, русского «примитива», но сколькими головами этот «примитив» выше открывшихся перед миром немцев!.. И это называют – «работал с немцами»!..

Не раз предлагали мне в Эмигр. Управлении дать «что-нибудь поактуальнее». Я отвечал, что не пишу для пропаганды, «актуальности» в душе нет. На меня косились, задержали на полгода статью «Певец ледяной пустыни». Мне предлагали возглавить «литерат. отдел» при Управлении и – я отклонил. Предложили – «почетным председателем», – ответил, что не ценю почета. А когда мне пришлось просить о визе за границу, для устройства литературных дел, ответили: «когда же вы дадите что-нибудь актуальное?» Я снова заявил – не-спо-со-бен. Тогда мне было сказано: «дайте прошение о визе… мы направим». Ответа не было.

Я шел на жертву, работая в такой газетке. Но что же делать? Хоть через вражий орган «шептать» правду… – поймут, вздохнут, хотя бы слабый лик России почувствуют. Меня читали-и были благодарны. И все это – никак не значит, что я «работал с немцами»: моя работа шла как раз вразрез с их целью.

Легко, конечно, было уклониться от поганой ямы… Но вот… – если ребенок упал в яму, воздержаться или опуститься в нее из страха загрязниться? Нет, и не подумают о грязи, опустятся, чтобы помочь ребенку. Мой случай, – если взять долг писателя перед народом, – трудней, сложней. Я его понимаю так: если есть малейшая возможность защитить честь родины, оберечь ее чистое имя от издевательств, – надо такой возможностью воспользоваться. Что я и сделал. Все, что я писал за всю свою жизнь, – на виду. Пусть отыщут хоть в одном словечке «работу» на врагов, а не на родину. Я писал только о России, о русском человеке, о его душе и сердце, о его страданьях. О его страшной беде. Только. Против России, за Ее врагов – ни единого слова не найдется. Это боль русского писателя о родном, – для тех, кто читать умеет, – во всем творчестве. И это знают не только чуткие русские читатели, но и читатели более чем «двунадесяти языков».