Галопом влетел во двор кавалерийский отряд, человек в двадцать, на крепких рыжих конях, на медных конях, – в железе, сукне и коже. Впереди – мальчик, в серебряной каске, со свежим лицом, как румяное яблочко. Он взмахнул серебряной саблей к полотнищу над воротами и закричал кому-то:
– Что и кто здесь?! Я спрашиваю, что это?!. И показал саблей к полотнищу на воротах.
Из окна флигеля открывалась поразительная картина.
Солнце играло красным, ранним, огнем на серебре и меди, на тяжелых, взмокших конях, на ремнях, на ружьях, на тугих ляжках, на шпорах, на сапогах… На нижней плите крыльца стоял доктор, в накинутой шинели, с полотенцем на палке, и говорил своим голосом, очень четко:
– Нэмен-зи-гефанген! Мы сдаемся, господин лейтенант! Мы – под Красным Крестом!
– Чер-рт… я спрашиваю, что здесь?!. – кричал мальчишески-звонко немец. – Что такое… лу-на?!.
Доктор ответил, отчеканивая слова:
– Здесь, брошенный всеми, дом сумасшедших… Просим вашей отзывчивости.
И знаете, как отозвались на это люди в железе, сукне и коже, на крепких рыжих конях, на медных конях, всё круглоголовые свежие крепыши в касках?
Они хохотали… хохотали, как сумасшедшие… С ними хохотал бор, потерявший тайну, хохотали тихие недра, хохотали пустые сараи и разбитые чердаки. Хохотала настоящая жизнь, зычная, полная крови жизнь, не сбивающаяся на бред, не знающая сомнений. Знающая одно: я – жизнь!
И вдруг, в этот оглушительный грохот глоток й пустоты, к морде передового коня скользнула приземистая, серая тень… – и молнией полыснула бритвой…
Бац!.. Вахмистр-усач в упор положил ее. Завертелось в глазах… Копь1та вздыбленного коня, сверкнувшая сабля, каски, сабли, сабли… и на росистой траве, в лиловом серебре солнца, – серый, вздрагивающий комок… Копыта, лошади на дыбах, и сабли…
Тут наступает провал… Я почти ничего не помню. Как будто круглые лица, в касках., округленные глаза, в огне… тонкие голоса, – сестер!.. Да благословенна будет Рука, задвинувшая заслонку! Я ничего не помню…
Приходили ночи в окно, с огнем и громом. Должно быть, били орудия. Знакомое лицо… – Сашка? – являлось и уплывало… И кто-то, чужой, стоит и стоит с обнаженной саблей…
Прорывает мои потемки огонь и треск, будто рушится все кругом, и я отчетливо вспоминаю раскатистое – ур-ра-а-а… – сыплющееся в окно, с воли… Оно вырывает меня из тьмы.
Помню бородатое казачье лицо, сладкий коньячный дух и волосатую руку, протягивающую жестянку с мармеладом. Оно гладит мой лоб, курит трубку и говорит что-то очень веселое, чего я никак не могу понять. Я узнаю слова, но не могу понять смысла:
– …бросил наш корпус!., артиллерия хорошо крыла… угробили!.. мы ловко дыру заткнули… и крысы попали тепленькими! Веселенькая охота…
…Крысы… Какие крысы?
Вот, наконец, и Сашка: сияет его лицо.
– Немцы, ваше высокобродие… Наши казачки накрыли!
Я помню ласковую сестру, светлую русую головку. Милые, родные глаза, девушки русской… Помню чудесно сверкающие кристаллы в стаканчике, ледяные кристаллы. Они льются в меня, я вытягиваюсь, тончаю… весь я – звонкая, сверкающая струна…
И опять пробел…
Как будто город… вечерние улицы, огни. Высокие своды, портреты в золотых рамах, длинный стол, под зеленым сукном. За ним много военных, куча бумаги, ружья… Как будто, суд. Да, конечно. Что это, сон мой длится? Опять все тоже – Италия, Греция, Аргентина? Толпа казаков с лихими вихрами, огневыми глазами степных орлов… Казначейская лысина! Она трется у моего локтя и бормочет – шепчет: «конец, капитан… конец». Итальянец стучит себя в грудь, говорит-говорит-говорит… Аргентинка… Нет Аргентинки! Простоволосая баба кричит визгливо:
– Помилосердуйте… родненькие мои… Что это, сон мой длится?
Усатый старик, в боевых орденах, с черной заплаткой-повязкой, кривой и зоркий, высоко подымает бумагу с печатью, пальцем по ней стучит… Я слышу звериный вой:
– Помилуйте, родненькие мои!..
Потом… нет, не помню. Я видел петлю, и шелковый хвост в клочьях, и казачьи вихры лихие, и… веселую лысину довольного казначея. Это я хорошо помню. Неведомая рука открыла заслонку и показала. И опять закрыла…
Месяцы протекли или годы? Я часто путаю время. Я знаю, что были зимы, дожди и грозы, и – много страшного. Но – странная эта штука, память! Она у меня или необычайно ярка, или, местами, в дырьях. Я помню все минуты одного дня, а то – проваливаются годы… Доктора уверяют, что мне надо серьезно полечиться, тогда вернутся ко мне и провалившиеся годы, что со мной бывают, так называемые – «люцида момента»! Полечиться… уравнять память? Не желаю! Довольно с меня и – «люцида момента»!
Вот и опять я тот же, и могу бойко рассказывать. Я все сознаю, все помню… За исключением… но что об этом! Все складочки и пупырья на шее Сашки, все морщинки земляка – казначея, все слова, какие сказал я в жизни… за исключением! Но исхудал я страшно, как видите…
Давно отшумела война, и я в глубоком тылу, таком глубоком!.. И я ничего не знаю, не вижу жизни. Не знаю, не уясню, – в больнице ли меня держат или… еще где? Мне совсем не дают газет, а письма… мне не дают и писем! Впрочем, одно имею, – от казначея! Как попало оно ко мне, не помню… Я нашел его на столе, после ухода немого парня, который приносит мне иногда обед. Я пробовал с ним беседовать… Он иногда послушает, ухмыльнется, и – ничего не скажет. Впрочем, недавно сказал, но только одно слово:
– Скоро.
Он напоминает мне моего Сашку: такой же скуластый, плотный…
Да, на днях… меня повели по коридорам, провели вверх и вниз и оставили с глазу на глаз с неприятным человеком. На столе лежали два револьвера. Но разговор наш был до того необыкновенным, бессмысленным, что мне трудно рассказывать. Меня хотели заставить вспомнить, где и когда я был за все эти годы! И не был ли я на службе у генерала Эн? Что же я мог ответить! Я только и мог сказать, что ровно ничего не помню за эти годы. Тогда меня заставили написать все, что знаю… И вот я пишу это. Мне часто мешают господа, называющие себя докторами. Они садятся вокруг меня и задают неожиданно самые глупые вопросы, стараются поймать на чем-то… Пожимают плечами, что я ничего не знаю и не помню… А вчера один стукнул кулаком по столу и крикнул:
– Это все скоро кончится!
И прекрасно.
Итак, я – в глубоком тылу. Но где полковник Бабукин? Странно, никто не знает. Где хоть Сашка? И о нем не знают… Все вытряхнулось куда-то, кануло… Представление кончилось! Должно же хоть где-нибудь оставить след свой! Неужели только в этой неверной машинке, в моем мозгу? Для чего-то уверяют меня господа, которые приходят ко мне и читают мои записки, – доктора они или не доктора? – что это все моя симуляция и фантазия! что если я так отчетливо помню даже мельчайшие происшествия из того, что было, почему я так «глупо» настаиваю на том, что мне, будто бы, совершенно неизвестно о «самом важном», о… Но тут они говорили до того странное!.. Не сон ли это? Ничего не могу понять…
Уверяют, что это мое притворство, моя фантазия… что я должен знать очень многое! что было на самом деле! Или они за меня боятся? хотят меня успокоить?..
Нечего за меня бояться. Я перенес болезнь, и теперь, если будут кормить получше, оправлюсь быстро и опять поведу работу в университете: я же подававший надежды физик, бывший ассистент покойного Лебедева!
Вот чудаки: фан-та-зия! Я могу показать письмо самого правдоподобного человека, моего пермяка-казначея, с самой подлинной лысиной во весь череп! Впрочем, я сам начал было сомневаться… Но вот, получил письмо. Он, оказывается, уже не считает деньги, а… клеит пакеты и продает на базаре хлам! Вот чудак!.. Но и он не знает, где полковник Бабукин. Но не говорит, что никогда никакого Бабукина не было! Напротив, можете прочитать: «…лучше не думать обо всей этой чертовщине и о том черте с тазом на голове»!!!..