Сегодня я покажу им письмо. Пусть хоть спишутся с казначеем. Он им скажет, какая это фан-та-зия!
Неужели я видел казначея?! Он самый, самый! Только страшно обрюзг, и под глазами натеки висят мешками. И лысина та же, только, пожалуй, не так сияет…
Мы столкнулись у неприятного человека… И, глядя в глаза друг другу, вспомнили про былое. Полковник Бабукин был! Это подтвердил казначей и для чего-то добавил, что и тогда моя голова была не совсем в порядке!
Нам не пришлось побеседовать: его повели налево, меня – направо. Впрочем, неприятный человек заявил, что завтра опять увидимся.
Если бы и полковник Бабукин появился! Я был бы счастлив. А хотелось бы встретиться, поговорить по душам… Правда, в его системе многое хаотично и подсказано больным мозгом, но гипотеза интересна… «Ультразеленые волны» эти… Они неизвестны физике, и это, конечно, – нонсенс, но… надо, серьезно надо заняться этим вопросом. Влиять на нервные центры! Ведь это – мысль! Рассуждая логически… – мы знаем силы, убивающие нервные центры, – силы гасящие… Почему же не быть другим?! силам, которые заряжают души небесным светом! Только это может перевернуть «естественный» ход вещей. Я верю. Иначе – не стоит жить.
1919–1922
Из «Крымских рассказов»
Музыкальное утро
Время было тревожное.
С Севера гнало беженцев. За ними бежали страхи. С вольных степных просторов – с богатой хлебом и салом Харьковщины, с полтавского чернозема, с Кубани, с Дона…. – совсюду бежали безоглядно, чтобы уткнуться в море. Казалось, не будет страха на берегах: там море ласково шепчет, солнце любовно греет, и татары-ленивцы похаживают себе с корзинами груш и винограда.
Не было здесь ни груш, ни винограда. Стояла в Крыму зима, какую никто не помнил. Густые тучи завалили солнце, в горах сыпало снегом, на берегу лили ливни. Море было свинцово, строго, – швыряло пену. Грязью текли дороги, и сумрачные татары затаенно сидели у очагов, поджидая «султана с пилимотом».
Перешеек и Сиваши – единственная дорога к морю. Ее держала горсть смельчаков, годы не знавших крова: бились у Перемышля и на Стоходе, на Кубани и под Одессой, на степях Предкавказья, на путях шахт донецких… Сколько их было на Перекопе – неизвестно. Знали одно: бьются. И еще знали, что там морозы.
Эту весть несли вереницы уток. Голод сбил их с замерзших вод Сивашей, и они тянулись и днем, и ночью. Они гибли в метелях на перевале, в снежных лесах; бились в горных щелях о скалы, – и добивались моря. Их тянуло туда, откуда раньше светило солнце.
Эти жалкие стаи болотной птицы сказали ясно, что соленые Сиваши замерзли.
Сиваши замерзли!
Каждое утро приносило страхи:
– Красные прошли по льду!
– Наши отходят в горы!
Но каждое утро белая телефонограмма ободряла: «Сиваши замерзли. Герои держат».
За стаями диких уток несло снеговые тучи. Ревели в горах, в сугробах, автомобили, зовя на помощь. Потерявшая корм лесная птица спускалась с предгорий к морю, шныряла по голой гальке, билась ночами в окна, пугая робких. Дрозды, с оранжевыми носами, давались в руки, совались в пустые дачи. Голубые сойки шарахались по кипарисам. Жалобно блеяли отары, выли овчарки, и растерявшиеся чабаны жгли на горах костры.
Все в природе смешалось, потерялось. Люди с тоскою глядели в море, но оно было совсем пустое. Оно било валами, шипело пеной, швыряло грязью, и только одни бакланы скользили черной цепочкой, выискивая добычу.
А в этом хаосе, тоске и страхе, в неустанном ливне, с утра и до поздней ночи, стреляло-бухало там и там, по речкам и побережью: ба-бах… ба-бах!.. То – невесть откуда взявшиеся охотники били в пьяном азарте отяжелевших уток.
Но жизнь умирать не хочет. И хоть было невыносимо, и многие думали о смерти, лишь бы уйти от страха, в городке у моря плелась привычная сетка жизни: покупали и продавали, сидели по кофейням, писали в пространство письма, пробирались через снеговые перевалы, лечили в лазаретах, учили детей в школах…
Еще оставались в хаосе люди, думавшие о детях. Настоящее было страшно, а будущее?.. Это – дети.
И вот, чтобы детское сердце не очерствело, а ухо не привыкло к стонам, к грому железа и звериному вою жизни, в городке у моря учили детей и музыкальным звукам. Учительница-чудачка настойчиво твердила:
– Надо, надо оставаться человеком!
Не до музыки теперь было. И все же, с нотами в рваных папках, ходили дети по раскисшим дорогам к дому, на берегу, где помещалась школа. Там, в гулком зале, разыгрывали они нетвердыми зябкими руками гаммы, разучивали вальсы, тихие песни и молитвы. Еще не знающие вражды, – русские, греческие, еврейские и татарские дети. А чтобы связать их сердце с живой и жестокой жизнью, учительница решила дать «музыкальное утро», чтобы сами дети послужили своим искусством жизни.
И вот, на стеклянных дверях городского дома – «Ялы-Бахча» – появилась рукописная афиша:
МУЗЫКАЛЬНОЕ УТРО
ДЕТИ – ЖЕРТВАМ ВОЙНЫ – ДЕТЯМ
Но день для «Утра» выдался особенно ненастный. Дождь проливал потоки, море било валами в шторме, на улицах было пусто. Только бакланы тянули свои цепочки, да засла-бевшие, оглушенные утки метались в мути, в грохоте одуревших ружей.
– Ба-бах… ба-бах…
И падали тряпками в мутно-дождливой сети.
Но дети пришли, чтобы дать свое маленькое «Утро».
В этот день бродили по городку двое.
Кто они были?.. Отставшие ли от своей части, выписанные ли из лазарета и теперь пробиравшиеся к коменданту? или докатившиеся до моря, через горы, с полей российских, без цели и без причала, дезертиры, – кто скажет? Одно было в них ясно: это были русские солдаты.
На них были солдатские шинели, вещевые мешки, потертые серые папахи и крепко подкованные «броненосцы» – нерусской справки. На одном – пуговицы со львом и единорогом, на другом – с двуглавым орлом в короне. Лица их были молодые, тугие, выдубленные ветром, прожаренные солнцем. Кто их знает – с кем и за что бились они за этими горами? А они бились: у одного краснели на рукаве нашивки, у другого – пулевой след на шее.
Были они подлинно русской кости. Один – высокий и ловкий, с теплыми карими глазами, с Украины или Донской степи, с говором мягким, южным; другой – округлый, с бойкими серыми глазами ярославца, а, может, и орловца. У обоих были за плечом винтовки.
Кто они и зачем, – никто не скажет. Может быть, вышли из лесов крымских, выбитые снегами, – у моря отвести душу? ушли и от красных, и от белых, обменивая звезды на кокарды и кокарды на звезды? А может, и от самого Махно пробились – глотнуть моря: все возможно. За что они бились за горами? Что было дорогим их сердцу? Какому Босу они молились? И стоит ли их изба-хата под родимой кровлей, и жива ли их мать родная, и есть ли у них родное?..
Никто не скажет.
С зари их видели на базаре, как они валили в свои карманы вяленую кефаль, соленые помидоры, дымлянку-грушу и куски сала. Как жевали они овечью брынзу, тянули, задрав папахи, кислый катык из крынок, рвали шашлык зубами. Потом видали их в погребке у Хилиади, у подвала Подшивка, в кофейне Умерова-Гафара, на постое у Али Керима, где они торговали бурку. Меняли они за кольцо с камнями у Алиева, садовода, суконные портянки и кинжал черкесский; за бинокль, у аптекаря Минца, полотенце, гребень и кусок мыла… Видели их и на пустой дороге, у маяка: тянули они под ливнем из бутылок розовый аликанте, дорогое вино – не по солдатам, а бутылки били о придорожный камень, на котором расклеивались афиши. О себе они мало говорили: идут на этот… на Чусарак какой-то!..
Не знали на берегу никакого Чусарака.
– Може, вам на Хведосию надо?
– Нет, нам за горы подаваться надо! – говорил высокий. А сероглазый ругался: