Выбрать главу

Тут он вспомнил про важное и таинственно заморгал Сшибку.

– Еще чого?..

И прежде, бывало, не любил Безрукий, как выкатит тяжелые глаза Сшибок, а тут и совсем перепугался.

– Да так… болтают…

– А ты… добалтывай! Чего такое?..

Мигнул Безрукий: подальше отойти надо, татарин слышит.

– Из дружбы, Григорий, предупреждаю… На Перевале, будто… шибко обижать стали?..

– Ну?!.

– Ну… и тебя словно называют… зря, понятно… Повел Сшибок зубами, потер, как лошадь.

– На-зы-ва-ють?.. – сказал он глухо, метнув бровями, – подалась даже шапка. – Награбили с господишек, прожрали, дохнуть… а я – гра-блю?! Кто это тебэ говорил… я тэбэ уважу?

Понял Безрукий темное в глазах Сшибка. Дрогнула в нем душа, шепнула ему: не надо! Но Сшибок держал клещами:

– Кто тэбэ… говори! уважу?..

А голод сказал: даст хлеба! И сказал Безрукий, что говорил так про Сшибка старый печник Семен Турка. И понял, что губит человека.

– Семен Турка… Ладно! Вот, на Кузьму-Демьяна, последнего барана режу, солить буду! – объяснил про соль Сшибок. – Заходи у гости, Рыжий… поделюсь требушинкой. А там… подыхать будем!

– Конь па-дыхал, кароши чилавэк па-мирал… а твой деньга балшой, пашаница в камни ховал, наш турэцки золото татар мынял! – жилами закричал татарин, языком зацокал: – Це-це-це… па-дыхал?! Весь горы знают, какой правда!..

Зашумел Сшибок на весь базар. И пустой был базар, а ближний народ собрался. Поднял Сшибок черный кулак, как молот, и грохнул о прилавок, – запрыгали все гирьки.

– Горы знають?! А того знають, где кровные мои гуляють?! Уси капиталы девчонки-сучонки мои позабырали, с господиш-ками за море укатили!.. Зна-ють?! Тэпэрь с голоду подыхать приходить?..

– Издох мышь на мука, весь мышь плакал! – кричал татарин. – Па-гади… я тебе сказал!.. Пришел лигушк к маравей, га-лодни…

Не дал ему говорить Сшибок:

– Уси добрые люди знають, какие у мэнэ дочки… до последнего кругляка позабырали! Вот этот человек знает, Рыжий… Ну, какие у мэнэ были капиталы? Ну?!.

– Да какие ж у вас могуть капиталы… трудовые! И те в викуацию позабирали… – поддержал Безрукий.

– Па-гади, я тебе сказал… Пришел лигушк к маравей… Опять не дал говорить Сшибок:

– Какой мыш на мука подох? Татарский!.. Измору нашего ждете, коневья жила?! Мы с голоду подохнем, а гололобые в шиш-беш свой играть будут, нашими костяками у кофейнях? Я двадцать годов камень этими вот бил, дороги чертям чинил… а они теперь на моей крови кататься будут?..

А люди поддержали:

– Известно, теперь нас всякий татарин обидеть может!

– Йёххх!.. – крикнул татарин сердцем. – Ну, какой твой правда?! Все жил, руски жил, татар жил… Я видал, кто жил-обижал! Теперь стал-падыхал… татар обижал?! Йёххх!..

Понес соль Сшибок. Безрукий за ним поплелся.

– Есть у меня, Григорий, брюки замечательные, черного кастора… от старинного времени, когда еще с господишками гулять ездил…

– Подарить мне хотишь, чи що?

– На мучку бы посходнее выменял…

Круто остановился Сшибок, так и ударил взглядом.

– Ты чого мэнэ голову морочишь… ты що, смеешься?! Сказано тебэ, рыжий черт… во-от дошло! Шо я вам, дьяволам… мырошник сдался?!

– Да я по дружбе… – поник головой Безрукий, – хорошему бы человеку… Татары за ничто схватят! Понесу завтра Амиду, набивался…

Шагал и шагал Сшибок.

– Семен Турка?.. И люди были?..

– Которые тут слыхали… Ну, я ему… Сколько, говорю, годов я этого человека знаю… говорить так оскорбительно не годится! А которые грозились. Мы, говорит, с солдатами дознаем… коротким правом…

– Поглядим, у кого короче! Собаки-воры… Я ихних никаких правов теперь не знаю! Сидел на горах – и буду! Чего за хлебом ко мне на карачках ходят?.. Почему допрежде не голодали, собаки хлеба не поедали?.. Ку-да его; суки-ны сыны, прожрали?! Да их, проклятых!.. – скрипнул зубами Сшибок, – пущай уси до единого подыхають, як черви на дороги… Попи-ровалы, тепэрь у хряка лизать горазды! А, растереблю всю муру, на степу подамся, на родину… мне на степе вольней будеть. А ты, в случае чего… уважу.

– Да я… я, Григорий… от древнего времени… черного кастору… – обрадовался Безрукий, до слез проникся.

– Ладно, загляни на Кузьму-Демьяна. И брюки мне, пожалуй, необходимо важны, на родину не в чем ехать, оборвался… – сказал Сшибок, поигрывая глазами. – Заходи. Может ще и бутилочка найдется… на прощаньи! Бывало время…

Суров был Григорий Сшибок, душою темен, а видом – цыган цыганом: высокий, огнеглазый, черный, торчками брови, рука сухая. Знал Безрукий, что звонкое золото любил Сшибок, турецкое и наше; что ходили у него барашки с татарскими на яйле. Менивал у него на муку Безрукий всякого добра с хозяйской дачи, – Сшибок всему находил место. На берегу с голоду помирали, а он сидел на горах, и жалованья ему уже не платили, а он жил и жил бобылем в казарме. Расстались они дружно.

И хоть никаких штанов не было, и сказал про штаны Безрукий, только бы зацепиться, – все же пришла надежда. По старому-то знакомству хоть полпудика ячменьку даст Сшибок: и на родину уезжает, и обещал требушинкой поделиться…

Стало уж и совсем круто. С неделю жили одним пареным кизилом, и Безрукий почувствовал, что слабеет. Наконец, дождался: подошло первое число ноября, Кузьмы-Демьяна, – идти на поклон к Сшибку. Раз уж он поднимался к нему, на девятую казарму, на двадцать третью версту, за Перевалом, – и не захватил дома.

И вот, на Кузьму-Демьяна, когда собирался Сшибок барана резать, пустился Безрукий за требушинкой в горы.

Тому с неделю убили на Перевале старого печника Семена Турка: камнем убили в голову, ограбили и раздели. Нес он муку со степи.

Страшно было Безрукому идти к Сшибку, давило душу. Но голод гонит. И про брюки, черного кастора, вспомнил…

«Скажу… нес, да на Перевале отобрали…»

Подумал: да чего же на мучку выменять? – не даст так Сшибок. Не было ничего. И взял он для прилику, чтобы не совсем стыдно было, последнее, что у него осталось, – паяльник. Все лучше, чем с пустыми руками.

С голоду все темнеет. И в голове темнеет.

III

Вышел он до зари, – еще ярко горели звезды, еще и не начинало светлеть в море. От смутных, спутанных ночью гор – валило тугим и студеным ветром, мотало старые кипарисы. Надел на себя последнее, что осталось: хозяйский сюртук, замызганный и в заплатках, неизносную свою панаму, штаны дерюжные, – из сахарного мешка справил, – и когда-то шикарные, на шнурочках, когда-то оранжевые штиблеты, теперь разбитые до гвоздей и замотанные бечевками. Нес в мешке медный паяльник да крохотную ячменную лепешку. Навязала ему жена детскую долю, – а то заслабнет.

Трудно и зябко было идти в ночь, на ветер, прохватывало до кости и душило, а дороги за двадцать верст, и все – в гору. Но он подвигался твердо, отмеривал шаги счетом.

Чем выше взбирался он по белевшей извивами дороге, больше бледнели звезды, зеленело-яснело небо, ширилось и светлело море. Горы выходили из ночи и придвигались.

Прямо – дымный в рассвете Чатыр-Даг, великая каменная Гробница. Пустота – в глубине его. Слышно, когда кони стучат копытами. Знал ту гулкую пустоту Безрукий, – провалы в камне. Лежит в Гробнице каменный великан, вытянулся в полнеба, сложил на груди руки. Четко виден на озаренном небе. Все такой же. На голой груди его горели костры когда-то, дремали у ног отары. Страхом теперь от него тянуло, тоскою камня.

Правей – веселая Катерин-Гора. Всю дорогу будет она кружиться, показывать пышную грудь и гордую голову Царицы, с крутым челом, круглоликую, с пышными волосами, в диадеме. Всю дорогу будет она вертеться, мутить душу.

К морю – хребты Судакские. Синевато белеют жестью. Один за одним, – цепи.

На сумеречной, глухой дороге, перед неохватными горами, Безрукий почувствовал безнадежность. Даль какая!.. Не добраться. Камень, да пустота, да ветер. Человека не видно. Петухов по заре не слышно.