Сидел я, пил коньяк в Клубе (когда был в Москве), и подошел ко мне благоухающий Б. Сучков. Он был из парикмахерской. Он сиял внешне и внутренне. И прямая кишка у него не болела. И желудок не давал о себе знать. И ничего у него не ныло. И длинная статья его в это время печаталась. И он сел, ничего не подозревая. Он не знал, что я выпивши.
И тут я ему выдал. Я сказал ему про тебя и про себя. Он мне, гад, ответил, что он не читал ни тебя, ни меня. «Почему это?» — вопросил я. «А когда мне читать? Некогда!» — ответил он. «Ага! — сказал я. — Ага! Я понял. Вы, конечно, завалены рукописями Льва Толстого и Вильяма Шекспира. У вас еще Гомер непрочитанный лежит. И вообще у вас до хрена непрочитанных гениев толпится в коридоре, и Пушкин ловит вас в коридоре, потому что секретарша не пускает его в кабинет. Куда уж тут читать Конецкого или Казакова. Не тот коленкор!» Б. Сучков ус… Поскольку это было сказано вслух при скоплении народа. И начал лопотать, что они тебя защищают. И что дают письмо моряков, которые тебя хвалят. Понял? Моряки там какие-то, герои, понимаешь, богатыри и каперанги считают, что ты молоток и ихнюю душу понимаешь запросто. И письмо ихнее будет опубликовано. Так сказал Б. Сучков. Так что задирай хвост выше, старик. Пей побольше, начинай с лимонной и кончай ликером. Валяй, дуй! Презирай всех, пиши фиговые повести и огребай деньги, как Нагибон. Или Антонов. Я слыхал что-то про твое раздутое самомнение. Что ты лучше всех пишешь.
А меня, старик, выпирают к едрене фене из этого дома. Не везет мне — негде сочинять свои рассказы. Ищу дом. Пусть история плачет кровавыми слезами.
В общем, я рад за тебя, что повесть твоя принята. Ура! И шпильку в ж… Кожевникову и Сучкову. Пусть они не выпендриваются. Ах, я думаю, если б мы так всегда могли — напечататься где хотим, — как бы вымаливали и клянчили хоть строчку у нас все эти издатели и редакции журналов! А то знают, собаки, свою силу. Поэтому и небрежничают. А насчет трех букв это ты верно сказал. От этого мы и помрем.
А сегодня я выпил, ибо прочел письмо твое, где ты, как всегда, прав. Я тебя очень где-то люблю, будьте счастливы!
Ю. Казаков
07.06.62. Таруса.
Настроение бодрое, не пью. Тут Старик, который собирается в Польшу и в Италию сразу, и мозги у него раскорячились, куда ехать. В Калуге выходит, т. е. собирается выходить сборник, в котором подбор авторов на удивление, в котором должен быть и я со своими мученическими рассказами. Авторы такие: Паустовский, Окуджава (повесть), Слуцкий, Мартынов, Винокуров, М. Цветаева и кто-то еще из хороших.
Радуясь, размышляю над повестью. Странное дело, она у меня вылупляется из военного рассказа, который я писал в Коктебеле, очень выходит необычная — с философией, прошлым, настоящим и будущим и называется так: «Возраст Иисуса Христа». Герою теперь 33 года, герой этот в большой мере — я. О ком же писать кроме?
Лето дивное пока, жара и медленность, мечты у меня оглушительные: уйти на неделю с женщиной в природу, с палаткой, котелком, удочкой. Господи! О, Господи?
Прочел только что «Черный обелиск» Ремарка. Прекрасно, что есть такие писатели, что есть мысли, добро, Бог. Мир не пропадет, старик, это я тебе говорю. И мы с тобой тоже должны надрывать пуп, чтобы он не пропал.
Северный мой дневник выходит отдельными книгами в Польше и Чехословакии, я рад чрезвычайно, не за себя, я уж привык, а за Мезень, за рыбаков, за Белое море, что про них узнают, услышат лишний раз в Европе.
Таруса превращается в Барбизон. Нашествие писателей и художников. Приедет на несколько дней Нагибин с Беллой, приедет Ю. Трифонов с чехами.
12.06.62. Таруса.
Морда! Во-первых, слово «Висилица» пишется так: «Виселица» — такой неграмотный обалдуй еще находится со мной в переписке! Во-вторых, тебе бы давно пора стать моим биографом и писать обо мне рассказы наподобие «Двух осеней», а ты грубиянничаешь в письмах, пользуешься моим добрым больным сердцем.
Рассказ я твой прочел. Ничего рассказ. А если серьезно, то он двойственный какой-то. С одной стороны, забирает крепко, потому что в каждом мужике, да и в женщине, наверное, сидит эта сволочь с зелеными глазами (ревность), и когда он читает о таком, то как-то даже нехорошо ему, даже в том случае, если у него на этом фронте все в порядке. С этой стороны рассказ сильный — и даже ты его чересчур накалил, так что те места, в которых ты обращаешься к пейзажу (на последних страницах), хочется пропустить, а это плохо, в рассказе должно все читаться от первого до последнего слова. Это в детективах только пропускаешь пейзаж.
С другой стороны, какой-то он не «всеобщий». Тут я затрудняюсь, как это назвать и объяснить. Но бывают рассказы-всеобщности и бывают рассказы-частности. Как ни здорово, а — частный случай. И на меня не распространяется. Хотя измена и т. п. — случай вовсе не частный, а так называемый вечный. В этом смысле рассказ о Росомахе у тебя во сто крат всеобщней, хоть герой там — человек судьбы исключительной, а здесь вроде бы сама обыденность.