«Бухта Чехова — незначительно вдается в берег в двух милях от устья реки Красноярки. Берега бухты вблизи входных мысов высокие, вдоль них тянутся рифы, на которых разбросаны надводные осыхающие камни. Берег вершины бухты низкий и песчаный. В бухту впадает мелководная речка — Чеховка. Глубины в бухте до 5 метров. На северо-восточной стороне ковша рыбозавод.
Город Чехов — расположен на берегах устьев речек Чеховка и Рудановского. В городе находится предприятие рыбной промышленности. На подходах к городу Чехов приметно желтое четырехэтажное здание».
Хорошенькие места увековечивают здесь память Антона Павловича…
Ночью после чтения «вразброд» сахалинских произведений Чехова мне стало гнусно-стыдно своего бездумного отрицания этих вещей раньше. Кажется, я даже напечатал где-то, что «Сахалин» можно употреблять вместо люминала, а вот «Мисюсь, где ты?» — вершина. Все потому, что «Сахалин»-то я ни раньше, ни теперь не читал толком от начала до конца. И вот встретил чеховское «дай мне Бог никогда ничего не говорить про то, чего не знаю», и душа моя стыдом уязвлена стала.
Воздерживаться от суждений там, где не знаешь как следует вопроса, так же трудно русскому человеку, как и не оставлять автографов в общественных туалетах.
Занятно, с каким постоянством к концу каждого рейса начинает тянуть на классику и цитирование! В записных же книжках Чехова ничтожно мало цитат — две-три всего, включая строку из Лермонтова…
«Между „есть Бог“ и „нет Бога“ лежит целое громадное поле, которое проходит с большим трудом истинный мудрец. Русский же человек знает какую-нибудь одну из двух этих крайностей, середина же между ними ему неинтересна, и он обыкновенно не знает ничего или очень мало».
В Бога Чехов не верил. Но ему иногда казалось, что умирает в человеке лишь то, что поддается нашим пяти чувствам, а что вне этих чувств, что, вероятно, громадно, невообразимо, высоко, — остается жить. Мы не знаем того, что за гробом, но знаем из обыкновенного опыта, что наша память об ушедших может быть громадной, невообразимой, высокой, и тогда они остаются жить с нами. А чтобы помочь нашей памяти не скудеть, мы создаем памятники. И талантливые памятники способны сдуть с наших душ пепел обыденности…
Да, в Бога Чехов не верил, но вел себя на этом свете так, чтобы на том свете Богу понравиться. И в этом его единственная — и очень тонкая — хитрость. Она, возможно, от Малороссии и провинциальной таганрогщины.
В этом человеке, чем дольше живу, тем более поражает буквально все. А в самой основе восхищения — примат его воли. Это и жизненных поступков касается, и творчества.
Не упоминать в записных книжках про свою болезнь, не заниматься самонаблюдением при ее развитии; в творчестве надеть на себя стальную узду, постоянно уводя прозу в некую безличностную, сероватую дымку. В то время как в любом письме к самому заштатному адресату он сыплет краски, эпитеты, парадоксы, всплески ошеломляюще-неожиданных литературных средств. И все это начисто изгоняется из текста рассказов, притушевывается, как-то усредняется. На его, Чехова, ясное дело, уровне, но как-то усредняется, зажимается, уводится в монохром. Зачем? Почему? Беспощадность и самоограничение каждую секунду — зачем?
Ведь в жизни, например, он прямо на крик орал, ощутив сомнения в своих докторских добродетелях и достоинствах: «Когда-нибудь убедятся, что я, ей-Богу, хороший медик…», «Полицейская Москва признает меня за доктора, а не за писателя, значит, я доктор…» И переживал глубокое и тягостное чувство непоправимой разлуки, когда вынужден был прекратить медицинскую практику. Это гнетущее ощущение неполноценности преследует до самой смерти переставших плавать морских писателей и бывших летчиков…
В письмах Юрия Казакова имя Чехова упоминается чаще Бунина.
21 октября 1961 года он пишет:
«Умоляю, вышли мне срочно те (!!!) фразы, которые ты записал в доме Чехова… Когда мы с тобой там были, ты записал, что говорила одна тетка пошлая, какие-то она задавала пошлейшие вопросы насчет Чехова и ты записал в блокнот. Ты посмотри в блокноте и пришли срочно — мне надо, пишу нелепый рассказ про Ялту, очень надо».
Речь о рассказе «Проклятый Север».
В доме-музее А. П. Чехова в Ялте мы были весной.
Все цвело и благоухало вокруг.
Пошлая тетка говорила: «В таком доме и я написала бы чего-нибудь… Да, ничего себе домик! Сколько тут комнат? Ого! А говорят, скромный был…» Когда мы наслушались теток и побродили по дому, то ото всего этого устали, завяли. И долго сидели на скамейке под кипарисами, молчали. Потом Казаков сказал: