Выбрать главу

— Итак, дамы и господа, пока мой старик, простите, что так его называю — это от любви, сидит в туалете, а он всегда долго сидит, расскажу вам кое-что о его чудачествах. Неумолимый, скажу, старикан. Привычка у него подлая: когда хочет обдурить кого-нибудь, в глаза не смотрит. Вознесет их горе и цедит сквозь усы разную чушь… Виктор Викторович, это не он там в передней зашебуршил?

— Нет, — говорю, — мы условились, что он свистнет, когда свои дела закончит. Я ему уже чистое полотенце в ванной приготовил.

— Ну тогда ладно. Понесу дальше. В Горисе и в Татеве назначены были ему встречи с Ханзадяном Серо, с Ваагном Давтяном, ну и еще парочкой ближних или вовсе дальних родственников. Перечислил я ему всех жаждущих общения и спрашиваю: к кому первому поедем? Он — глаза в сторону. Ну, думаю, выкинет очередной фокус. А дело-то как раз в разгар такого вот, как сейчас, застолья было. Ну, старик, как я уже говорил, по любому поводу может фортель выбросить. Не понравится ему, скажем, что долго за столом болтают, он скажет, что в туалет надо, а сам смывается вовсе прочь. Или ему физиономия кого-нибудь из гостей не полюбилась… Сейчас вот вспоминаю еще, как этот классик мировой литературы выставил из машины назойливого попутчика… Слушай, хозяин, кажется в передней опять шумок?

— Нет, нет, пожалуйста, дорогой Зорий, продолжайте, все очень интересно. Значит, он попутчика выставил?

— Выставил! Посередь дороги! Я пытался объяснить, что так поступать в СССР не принято. Он возражает. Говорит, что нехорошо только подчинять себя кому-либо, а уже подчинить себе кого-либо для него горе горькое: сердце у него очень мягкое. Словом, ясно, что обратно в машину попутчика не пустит и просто надо дальше ехать. Ну, поехали. И старик объясняет: «В Горис и Татев нельзя въехать с плохим настроением». Я еще спросил: «А в Кафан можно?» Он отвечает: «До Кафана еще есть время, что-нибудь придумаем». Короче, своим поведением оскорбил всех кафанцев. Виктор Викторович, тревожит меня мэтр, сходите, будьте любезны.

Я тяжко вздохнул, пошел в переднюю и сам залез секунд на тридцать в гальюн. Потом возвращаюсь и объявляю веселому застолью:

— Прошу прощения, уважаемые дамы и господа! Классик армяно-американской литературы смылся!

Врать не буду, часть гостей вздохнула с некоторым облегчением и переключилась с интеллигентных рюмок на стаканы. А те двое, что приехали вместе с ним, языки проглотили, побелели. И в один голос: «Куда?! Когда?! За ним же машина прийти должна!» Я говорю: «Простите, он записку оставил, что прогуляться пешком хочет».

Оба хвоста уставились на свои часы, потом, вероятно старший по званию, безнадежно махнул рукой, завернул хорошим, профессиональным матом и схватил утиный остаток за ногу. Младший мрачновато ухмыльнулся и пробормотал: «Через полчаса догоним голубчика».

Зорий спокойно и вразумительно объясняет, что Сароян убежал в гостиницу писать, а писать ему вообще можно один раз в неделю. И что классик надрочил себя сочинять ежесуточно. Занимается творчеством даже в самолетах, поездах, гостиницах и по два часа каждый вечер.

Вот и все. До смерти буду помнить, каким великолепным марш-броском армяно-американский классик отделался на полчаса от хвостов.

Уильям Сароян:

«Однажды я получил письмо от Бернарда Шоу. Он приглашал меня к себе. Естественно, приглашение принял тотчас же. У Шоу я застал Герберта Уэллса. Герберт Уэллс с горечью сказал, что готов сжечь все свои 68 романов только потому, что они ни на йоту не изменили мир… Примерно такого же мнения придерживался и Шоу, который, правда, на этот счет и не строил иллюзий, а потому и не переживал так сильно. Я не соглашался и до сих пор не могу согласиться ни с тем, ни с другим. Еще со времен Гомера, а может быть, и раньше, литература и искусство влияли на людей и изменяли их… В общем, я считаю, что литература столь же ощутимо влияет на жизнь, как и сама жизнь влияет на литературу».

Это цитирую точно по «Литературной газете» от 18.04.79 г.

Там напечатана беседа, которую вел Зорий Балаян.

Спустя годы я прочитал «Некрологи» и «Меня зовут Арам». Сарояна на свете уже не было, но его грустный и солнечный мир остался в душе навсегда.

25 ноября 1995 г.

Санкт-Петербург