Вернулся быстро. Ни Орлова, ни Копелев пить со мной не стали. О том, что Копелев германист, я тогда знать не знал, а немцев с блокадных времен ненавидел, всех — от Бисмарка до Гете. И когда он заговорил о великой немецкой нации и литературе, то я сказал, что если бы оказался во время войны в Германии, то перестрелял бы и всех киндеров и фрау, а не только солдат и эсэсовцев.
— А вы, Виктор Викторович, читали книги Льва Зиновьевича? — строго спросила меня Орлова.
В полной тишине она поставила на стол рюмки и закусь. Но удила-то я уже закусил и сообщил ей, что пить водку из рюмок давно не могу — кашляю, и потому попрошу стакан, а закусь можно убрать, ибо я водку только запиваю.
— Чем? — в мертвой тишине спросил германист.
— Хорошо бы холодного чайку, но если нет, то воды из-под крана. Вода-то у вас из-под крана идет? — поинтересовался я.
— А почему она не должна идти, герр молодой человек? — спросил Копелев.
— А потому, что если гебешники вам кислород перекрыли, то почему бы им воду не перекрыть?
— Логично, — сказал Копелев, пожевав губами и подумав.
Что было дальше, скажу честно, не помню. Кажется, ополовинив бутылку, хвастался тем, сколько книг у меня вышло в ГДР и одна даже в Гамбурге.
Эти сведения явно ободрили Раису с ее американскими в мой адрес замыслами. И расстались мы вполне интеллигентно.
«Дорогой друг, с тех пор, как мы с женой Элен вернулись домой после нашего визита к Вам в Ленинград, мы часто вспоминаем Вас и Ваш благородный город. Ваше теплое гостеприимство и сердечный прием остаются в нашей памяти.
Конечно, у нас были споры, мы высказывали разные мнения, но они прошли и никогда не прервут нашу дружбу. Более того, сама природа наших споров убедила нас, что для хороших людей везде конец пути одинаков. Единственное, о чем мы спорим, — о способах и средствах, и мне кажется, что мы не должны позволить средству поглотить цель.
Как маленький знак признательности за Вашу доброту, я посылаю Вам единственную речь, которую я произнес (речь при вручении Нобелевской премии в декабре 1962 года. — В. К.), и с этой точки зрения она уникальна. И это то, во что я верю. Если бы я сейчас мог что-то изменить в ней, то я бы добавил к списку обязанностей то, что писатель должен привносить в мир немного радости, немного веселья, немного смеха. Это не повредит, и это может доказать то, во что все мы верим, — что люди наиболее близки друг другу тогда, когда они вместе смеются. И пожалуйста, помните, что в Ленинграде мы очень много смеялись.
Мы надеемся, что Вы сможете нас когда-нибудь посетить, и вдвойне надеемся предложить Вам не менее того, что Вы столь искренне дали нам. Элен присоединяется к этим словам.
Ваш друг Джон Стейнбек».
09.05.64
Письмо и Нобелевская речь сопровождались десятком фотографий, где Джон и Элен то держались за руки, то полуобнимались.
Послание было заключено в огромный конверт, который ни в один наш почтовый ящик не влезал и потому был доставлен почтаршей и человеком в штатском прямо на дом в руки моей матери.
Дома меня не было — в это время болтался где-то в Архангельске, но каждую неделю звонил матушке. И в очередной сеанс связи услышал от нее упрек: «Почему ты скрыл от меня про выпивки с Джоном Стейнбеком?» Я клялся, что это провокация и что Стейнбека не видел даже во сне.
Потом оказалось, что такие письма получили еще чуть ли не полсотни советских писателей. Очевидно, Джон взял наш писательский справочник и отправил дружеские письма тем, в кого палец попал. Кто-то из наших даже в «Литературке» обиженное письмо напечатал.
Весь корень этого фокуса, мне кажется, заключен в ревности Стейнбека к дикой популярности у нас Хемингуэя. А уж начинающие писаки от «Праздника, который всегда с тобой» просто писали.
Ходил тогда по злым языкам анекдот, как Стейнбек приехал в Союз и однажды утречком, отделавшись от эскорта, пошел в народ. Взял с собою только табличку: «Я американский писатель и ваш друг».
Где-то возле заставы Ильича захотелось ему промочить горлышко и он встал в очередь к пивному ларьку. Наши ханыги пришли в восторг, влили ему в кружку с пивом четвертинку, и классика развезло. Добрался он до какого-то бульвара, снял ботинки и прилег вздремнуть на садовую скамейку.
Будит его мильтон, Джон ему свой аншлаг показывает. Мильтон берет под козырек, становится по стойке «смирно» и орет: «А! Знаем! Хемингуй!»
О том, что тут было со Стейнбеком, история умалчивает.
В апреле 1987 года умер Эрскин Колдуэлл. О нем тогда у нас много напечатали некрологов. В сентябре 41-го он был корреспондентом «Лайф» в Москве. В 42-м он написал сразу две книги «Москва под огнем» и «Все брошено на Смоленск» и еще добавил роман о партизанском движении в Великую Отечественную «Всю ночь напролет». Ну, мы писали в таком роде: «В книгах Колдуэлла отражены судьбы простых американцев, ставших жертвами капиталистического общества». Как будто сегодняшние и даже вчерашние американцы могли стать жертвами феодального или рабовладельческого обществ! Беднягам туда никак уже не добраться, а развитой социализм у простых американцев еще только впереди — на пределе видимого горизонта… А вот Чарльз Трухарт в парижской «Интернэшнл геральд трибюн» опубликовал интервью с Колдуэллом:
«В своей последней автобиографии („Изо всех моих сил“) автор определил ее „биологической биографией“ — каких нынче только автобиографий не выходит! Свою первую — 1951 год — Колдуэлл определил „литературной“ (бывший хлебороб-южанин, шофер Ассоциации молодых христиан, счетчик на бейсбольных соревнованиях, телохранитель богатого китайского туриста, повар в буфете, маклер и фронтовой корреспондент определил все это „литературной биографией“). Писатель перечисляет „обвинения“, которые он слышал в свой адрес, — оказывается, он был „твердолобым, изощренным, упрямым и находил удовольствие в нанесении душевных мук, всегда настаивая на своем“. Когда я попросил высказать свое мнение по этому поводу, Эрскин Колдуэлл беспокойно задвигался в своем кресле и сказал:
— Я всегда считал, что моя работа важнее всего. Возможно, мне приходилось быть эгоистичным и ни о чем, кроме нее, не думать».
Колдуэлл — единственный крупный западный писатель, который меня читал. Ему попал в руки журнал «Советская литература» на английском языке с рассказом «Телевизор у берегов Соединенных Штатов» из книги «Соленый лед». Там я рассказываю, как мы возили мурманских рыбаков к острову Нантакет, и цитирую китобойные богохульства Мелвилла: «А подать сюда эту самую смерть и погибель; я спокоен, я готов помериться с ней силами; и пусть идет к черту слабейший!.. И горе тому, кто отступится от истины, даже если во лжи — спасение!» Глава Колдуэллу понравилась, он даже не поленился сообщить об этом в «Советскую литературу». Чего греха таить — и сейчас приятно вспомнить.
А вообще-то в основе писательства лежит и живет страх смерти — все хочешь продлить существование за счет нетленности финской бумаги.
На полчаса без хвоста(У. Сароян)
Мне было около 40, когда прочитал «Папа, ты спятил» Уильяма Сарояна. И сам восторженно спятил от одного названия. Весной 1979 года классика занесло на древнюю родину, а проездом в Питер.
Звонит Галя Силина, собкор «Литературки», бывшая судовая буфетчица и в силу этого мой корешок. Говорит, что вечерком привезет Уильяма ко мне на фуршет, знаменитость хочет изучить быт советского писателя средней руки.
Жил я тогда один. Купил водяры, вина, закуску, утку и килограмм кислой капусты с клюквой. Замастырил фирменное блюдо своего изобретения: запек крякву в духовке, утрамбовав селезня капустой с небольшой добавкой яблок. Чада много бывает, но получается вкусно. Прибрался. Лифт проверил — работает. Все по нулям. Жду гостей. Волнуюсь. Да, позвал еще 3–4 штуки приятелей — хвастаться.
NB. Для дальнейшей краткости изложения сделаем допущение: я знаю английский и армянский в совершенстве еще с эмбрионального состояния. Или Сароян знал русский на уровне Толстого, Тургенева, Зощенко. Это чтобы переводчики не болтались под ногами в тексте.