Выбрать главу

Клякса расплывалась. Она краем захватила «Машу».

— Вы — фефела, а не дочь поручика в отставке, — сказал Маше Чехов и улыбнулся, вспомнив, как его Маша станет нюхать табак из большущей табакерки. Он все-таки был доволен своей работой, своей маленькой, хрупкой пьесой.

Да, он умеет только показывать. Он ничего не может предложить людям. Но показывать он умеет хорошо. Он никому никогда не скажет этого вслух. Но сам-то он знает меру своему таланту. Не надо прибедняться. И не надо ничего усложнять. И его тоска, и эта пьеса — все стоит одного слова — комедия. Только очень нужна людям нежность. И ему тоже. Очень.

Чехов взял перо и крупно написал чуть ниже заглавия:

«Комедия в четырех действиях».

За окном, на обутых ветром сугробах лежали сизые морозные сумерки. Низкие тучи медленно тянулись над черными верхушками сосен. Среди молоденьких, щуплых яблонь и связанных кустов смородины торчала изгородь — лиловая, голая и скучная.

И, сидя здесь, в теплой уютной комнате маленького дома, Чехов вдруг ощутил тишину, которая стояла сейчас над обмерзшими деревьями, застылой рекой, покрытыми снегом озимыми.

Не хотелось двигаться, зажигать лампу. И он сидел неподвижно, положив на край стола расслабленные кисти рук, чуть откинув голову, и осторожно дышал, чувствуя, как спокойно приподнимается и опадает грудь, то касаясь рубашки, то отходя от нее.

Да, он не знает, зачем живут, зачем страдают и гибнут его герои: и Заречная, и Маша, и Треплев. Да, в том, что от невыносимой скуки молоденькая девушка пьет потихоньку водку, смешного нет. А что комического в том, что мимо него самого прошла юность прекрасной женщины, ее первая любовь? Прошла мимо, ибо он боится быть счастливым.

Он чертыхнулся.

Сумерки все плотнее заполняли комнату. Клякса перестала блестеть.

«Вот что, батенька, вы слишком переработали и устали, — думал Чехов, пощипывая бородку и морщась. — И вообще ваш идеал — быть праздным и по вечерам обольщать пухлых, полных девушек».

От таких своих размышлений ему самому вдруг стало смешно. Так и не зажигая огня, встал, оделся и вышел в зябкие сумерки. В сумерки первых дней зимы всегда почему-то особенно зябко.

— В вас нет радости. Вы не знаете, что такое — радость. Вы только делаете вид, что вам весело, — сказала однажды ему женщина, которая любила его. Она плакала. Как все, кто любит, она понимала его больше, чем другие.

— Вы все время зритель. Вы не живете. За вашими шутками грусть и отчужденность. Вы только в работе и смотрите на все как-то издали, — сказала она в другой раз.

А он ответил ей шутливой невпопад чепухой:

— Знаете, я хочу лета, и если не будет лета, то я скотина…

Тогда стояла зима, с голодом. И холера ожидалась…

Вернувшись к себе, Чехов, подкидывая в печку березовые поленья и грея возле огня руки, начал думать над новым рассказом. Хотя «Чайка» была закончена, но ее настроение все еще жило в душе. Опять писать… И все нет покоя от самого себя, от своих сомнений, неуверенности.

Ночное одиночество, мерное хождение из угла в угол по крохотной комнате, бессонница, боль в виске. И мысль: когда я, прозевавши свою молодость и здоровье, захочу жить по-человечески, и когда мне не удастся это, то у меня будет оправдание — я старик. Впрочем, все это глупо…

В ту же ночь он начал новый рассказ, который сперва назвал «Моя невеста». Но начал как-то странно — с конца.

Он написал: «В минуты, когда меня томит одиночество и мне грустно, я вспоминаю смутно, и мало-помалу мне начинает почему-то казаться, что обо мне тоже вспоминают, меня ждут и что мы встретимся…

Мисюсь, где ты?»

А на этажерке лежала рукопись «Чайки». С кляксой на списке действующих лиц.

2

Спустя год в Петербурге в Александрийском театре давали премьеру.

Опять была осень.

Перед спектаклем Чехов поехал в «Англетер». Там ждала женщина, с нее он написал Заречную. Они давно не виделись. Она похудела за это время, но по-прежнему блистала свежестью и красотой.

— Вы отчего-то желтый, как малаец, — такими словами она встретила его, спокойно протягивая горячую маленькую руку.

— Холодно все, скверно… И безденежно… — ответил он. — А вы похудели, и глаза стали больше, и…

— Хотите вина?

— Не пью и не курю… Скучный, знаете, как постные щи…

Она вдруг рассмеялась, прошла по номеру, шелестя шелком платья, остановилась возле окна и откинула штору.

— Вы опять в мерехлюндии? — спросил он и кашлянул.

Она не ответила. Слышно было, как ругаются в коридоре горничные. Он тоже поднялся. И тогда она сказала — глухо, из-за шторы, глядя на тяжелую, но зыбкую в тумане махину Исаакиевского собора:

— Я буду бесконечно счастлива, когда, наконец, ко всему этому и к вам смогу относиться вполне равнодушно.

— Не надо, — сказал он. — Не надо.

— Идите, Антон Павлович… Мне хочется сейчас, чтобы «Чайка» провалилась. Простите мне… Я не знаю, что говорю.

— «Чайка» провалится, — сказал он. — Я давно знаю это. И больше смерти боюсь этого. Из-за вас. И из-за себя… Ваша ложа в бенуаре. Игнатия не будет, жены его тоже. Прощайте.

И вышел, забыв пошутить.

Он испытывал предчувствие беды. События уже не подчинялись его воле. Ветер трепал на заборах и тумбах афиши «Чайки». Она вырвалась из рук, и его судьба зависела теперь от других людей — актеров и публики.

В театре он побродил по фойе, прислушиваясь к разговорам публики. Два каких-то уже пожилых человека горячо убеждали друг друга в том, что среди интеллигентов люди больше всего страдают от невесток, а в простом народе — от свекровей… Антон Павлович записал это в записную книжку, а потом нарисовал на той же страничке толстого кота с высунутым языком. Вокруг часто произносили имя артистки Левкеевой — «тетя Лиза». Она в «Чайке» не выступала, но пьеса давалась в ее бенефис, — и только поэтому на кассах висели аншлаги, — Левкеева была самой любимой комической актрисой театра.

Старательно избегая встреч с литературными знакомыми, Чехов пошел за кулисы. Внешне, как всегда, спокойный, он шутил с Варламовым и сказал Вере Федоровне, что специально сегодня постригся и теперь похож на Аполлона… Комиссаржевская улыбнулась, но была встревожена и смотрела на него с состраданием.

— Публика самая бенефисная, — шепнула она. — Все ждут смешного и развлекательного… Мне боязно, Антон Павлович, дорогой…

Уже в конце первого акта Чехов скрылся в комнатку режиссера и ходил там, прислушиваясь к крикам из зрительного зала. «Чайка» проваливалась.

Рывком отворив дверь, ворвался тучный, взмокший Варламов. Сразу слышнее стал гогот и раздраженные голоса.

— Притворите дверь, — попросил Чехов. — Боже мой, что происходит, господа? Неужели я так безобразно написал?

Варламов порывисто вздохнул и перекрестился:

— Ну как вам не грех, Антон Павлович?!

Чехов взял со стола «Петербургские ведомости»: «Высочайший Указ… Железная дорога через Маньчжурию… Уменьшение народонаселения во Франции…»

— Я давно, знаете, заметил, что французам надоели голые девки, — пытаясь улыбнуться, сказал он и кивнул на газету.

— Что? — переспросил Варламов. — Что? Господь с вами! Какие девки?

Чехов отвернулся.

Он ушел из театра в начале третьего действия, в накинутом кое-как пальто, с шапкой в руках, зонтом под мышкой, забыв надеть галоши. Лицо горело, и было такое чувство, будто кто-то ударил его по щеке жирной, грязной рукой.

Выйдя из театрального подъезда, он остановился под сводами бокового портика и здесь застегнул пальто, поднял воротник и глубоко засунул руки в карманы.

После истерической суеты кулис, слез Комиссаржевской, сопения Варламова вечер на улицах казался тихим и спокойным, несмотря на резкие порывы ветра в портике. Все вокруг было сырым и липким от этой сырости. Из водосточных труб слышался унылый плеск и бульканье. Тьма уже закутала осенний Петербург. На черные мостовые, сгорбленные спины извозчиков падал синий снег. И сразу таял. На Невском перезванивались конки.