Я был трезвее тезки, но думал, он шутит. Ну, возбудился человек от любви к мужественному Ремарку. И вообще, разве можно, только что прочитав «Трех товарищей», бросить товарища, когда он хочет брать штурмом Большой дом? Тем более, что про Казюку я знал. В 1953 году Курочкина отправили на очередные воинские сборы. Он, израненный вояка, награжденный кучей боевых орденов, эти дурацкие сборы в гробу видал без всяких тапочек: хулиганил там, десять суток офицерской губы получил и в результате командир роты майор Казюка (фамилия подлинная — я ее в военкомате в личном деле Витьки своими глазами видел) написал старлею В. А. Курочкину такую характеристику: «Командный язык не развит… службой тяготится… В строевом отношении подготовлен плохо… Целесообразно послать на повторные сборы».
Белая ночь была 1956 года.
Доплелись мы с этим декабристом до Дома писателей имени Маяковского, глядим — там еще кабак работает. Добавили по маленькой. А от Дома писателей до Большого дома по Воинова рукой подать. Так уж свела судьба две эти организации. Между ними максимум три кабельтова (кабельтов — 185,3 метра).
Бредем, Витька у меня спрашивает:
— Знаешь, какие стихи и кого Владимир Владимирович Маяковский любил повторять, когда ему вовсе тошно было?
— Ну?
— Франсуа Вийона. Сейчас я им их прочитаю, сукам! А ты слушай. Не сдрейфишь?
Короче, ввалились мы в бюро пропусков на Литейном, дом 6. Постовой пролопушил. И Витька строевым шагом лупит к окошечку.
И надо же такое невезение! Сидит там майор на выписке пропусков. Рожа — ужас! Спрашивает у Витьки что-то вроде:
— В какой кабинет и на какой час вам назначено?
— Слушай, майор Казюка, — говорит Курочкин, — берите меня сразу! Я — враг народа! И еще, я — Франсуа, чему не рад! Увы, ждет смерть злодея. И сколько весит этот зад узнает скоро шея!..
Казюка настолько опупел, что нас не внутрь забрали, а дали по шеям, и через полторы минуты мы уже опять созерцали то, как одна заря сменить другую спешит, дав ночи полчаса…
Утром просыпаюсь — башка раскалывается. От давешних приключений со страху тошнит задним умом. А тут еще вспоминаю, что надо за «Молодую Волгу» Надежды Павловны садиться, судовой пожар за нее сочинять — кошмар! Но через часок стало мне вовсе кюхельбекерно: нет рукописи Верховской! Звоню Курочкину. Нет, не брал он роман.
— Знаешь, — высказывает предположение, — может, его у тебя там, на Литейном, отобрали?
Утешил! А вдруг в сочинении нашей боевой подруги какая-нибудь контра просвечивает? Я же ее еще и в тюрягу засажу…
Беру себя в руки, восстанавливаю в опухших мозгах эпизод на Литейном! Нет! Там я уже без кирпича за пазухой был.
Короче — потерял я опус. Чужая рукопись, шестьсот страниц, в одном экземпляре! Н-да, это вам не фунт изюму, как говаривала моя мама. А мама уже что-то чует, приглядывается к тому, как я рыскаю по комнате и под шкафы заглядываю.
— Что с тобой? — интересуется.
— Все в порядке, — говорю.
А надо заметить, что мама Надежду очень любила, и были они по корешам.
Дождался я, когда мама в магазин уйдет. Позвонил в Дом писателя. Нет в ихнем кабаке романа. Дозвонился в стол находок. Не было там никакой рукописи. Звоню Маро. Докладываю.
— Ну, вы, Вика, и влипли! — говорит Маро. — Ежели Надежда узнает, ее кондрат хватит. Ладно, ждите. Сейчас буду Герману звонить. Он с начальником милиции, генералом Соловьевым, в дружеских отношениях. Может, посодействует.
Сижу, вернее, подпрыгиваю, жду. Звонит Маро, подтверждает, что нигде и никто рукопись романа не сдавал. Заканчивает мрачно:
— Выдь на Волгу! Чей стон раздается над великою русской рекой…
— Маргарита Степановна, богом прошу! Позвоните Надежде Павловне, пощупайте — черновики хоть сохранились? Скажите ей — я весь роман перепишу. Мы с Курочкиным уже договорились — сегодня сядем у нее дома. Сам я сообщить ей, что потерял, не могу, — смелости не хватает. Возьмите на себя — на коленях молю!
— Стыдно, капитан, — говорит Маро. — С колен встаньте! Черновики у нее есть, дневники, записки — все есть, я же ей в монтаже помогала. Курочкин пусть береговые пейзажи гонит, а вы водяную часть. Главная героиня там сама Верховская — вы ее туда запросто всадите, вы же вечно сами себя в свою прозу суете. Потом я подредактирую. Не распускайте нюни. Сейчас я ей позвоню.
Опять сижу, подпрыгиваю. Но на душе светлее. Ведь Маро (я это точно знал) с Германом всю его «Россию молодую» перелопатила. Тогда ей «Молодую Волгу» на ноги поставить — раз плюнуть.
Звонит Маро.
Я ору:
— Ну как Надежда? Копыта не отбросила?
— Нет. Но — этот стон у нас песней зовется, то бурлаки идут бечевой… Езжайте. Ждет. И даже похмелку вам с Курочкиным выдаст. Железная дама наша Верховская! Надо же! Кислую капусту вам с балкона вытащила! Я бы на ее месте вас, пропоиц всех десяти морей…
Терпела Верховская нашу с Курочкиным литературную деятельность над ее черновиками ровно три дня, а на четвертый вышвырнула нас на Старо-Невский, где в то время жила.
Витьку Курочкина мы прозвали Куроедовым. Он не обижался, потому что происхождение прозвища было трогательным, а Витя, хотя отутюжил своей самоходкой всю войну, на трогательное реагировал до слез и чувствовал его на космических расстояниях. Не путайте только, пожалуйста, трогательное с сентиментальным! Эти понятия даже не пересекаются.
Так вот, как-то к нам на занятие Рахманов пригласил очередную знаменитость — Юрия Павловича Германа. Тот гремел «Россией молодой».
Юрий Павлович был барин, сибарит, но в общении доступный. Он целый вечер рассказывал нам всякие замечательные байки из бурной литературной жизни. Воспоминания рождались у него после какого-нибудь нашего вопроса.
Каждого вопрошающего Леонид Николаевич представлял гостю по всей форме, давая воспитаннику развернутую характеристику.
Чего-то подковыристое и занозистое (мы тайком считали Германа хотя и хорошим мужиком, но «беллетристом», а не прозаиком) захотел вопросить и Витька.
Леонид Николаевич его представляет:
— Курочкин, Виктор Александрович…
Дальше Герман слушать представление не стал.
— О! Курочкин! А вас Куроедовым по телефону никто не называл?
— Чего не было, того не было, — сказал Витя.
— Это началось еще до войны, — понес Юрий Павлович. — Собиралась у меня на Новый год обычно тепленькая компания. Ну, Оля Берггольц, Миша Слонимский, Миша Зощенко… И надумали мы пошалить. Взяли телефонную книжку, открыли где откроется, ткнули пальцем и попали на фамилию Курочкин. Набрали номер, слышим этакий армейский бас:
— Слушаю!
— Это товарищ Куроедов?
— Не туда попали. Я майор Курочкин.
— Не может быть! Вы лейтенант Куроедов!
— Вам сказано: я Курочкин!
— Нет. Вы Куроедов!
— Перестаньте хулиганить!
— Не перестанем!
Ну, он нас послал и бросил трубку. Это года за три до войны началось. И вот на каждое Новогодие ровно в двенадцать часов десять минут мы ему стали звонить: «Товарищ Куроедов! Мы вас поздравляем и желаем…» Тот орет: «Хулиганье! Ну, доберусь до вас рано-поздно!» И бах — война. Какие там Новогодья… Первый раз уцелевшие из нашей компании собрались, году уже в сорок седьмом. Закусили. И вспомнили Курочкина. Звонить или не звонить? Если даже телефон не изменился, то уж в живых этого кадрового майора никак быть не может. Ну никакой вероятности! Однако решились. Звоним:
— Товарища Курочкина можно?
— Да. Слушаю.
Мы как все заорем:
— Куроедов! Живой, значит?!
— Живой, — отвечает. — Только без одной ноги. А вы, хулиганье, как?
— Давай адрес! — орем.
— Так он в телефонной книге есть! — говорит сквозь слезы.
Ну, и всей пьяной гурьбой к нему грянули уже под самое утро… Однако это уже другая история.
Наш въедливый Куроедов брякает: