Выбрать главу

Вторую рекомендацию мне дал Рахманов. Третью я попросил у Михаила Светлова.

— А ты хороший парень, старик? — спросил Светлов так, как он умел: не поймешь — обычная шутливость или угрожающая серьезность.

— Конечно, хороший, — сказал я.

— Почему же ты пишешь сценарии для кино, старик? — спросил Светлов.

— Я больше не буду, — сказал я.

— Тогда найди мне бумажку, — сказал Светлов. Дело происходило в номере «Европейской» гостиницы, где Светлов писал текст песни для кинофильма. Вернее, если у него бумаги не было, то он ее не писал, а сочинял: «Метет метель, и вся земля в ознобе… а вы лежите пьяненький в сугробе, и вам квитанции не надо ни на что…»

Я вырвал откуда-то клок бумаги и получил самую короткую за всю историю мировой литературы рекомендацию. Светлов нацарапал:

«Рекомендую Конецкого в Союз писателей — он хороший парень.

М. Светлов».

Мне далеко до хорошего парня, но мне всегда хотелось бы им быть больше, нежели кем бы то ни было иным. И я не боюсь говорить об этом, хотя таю€ на дне души те черные воспоминания о своем недобром и подлом, которые никогда не увидят света.

…Хоть для Бога мы неугодные, Но любимые для матерей…

Где-то все они сейчас?

«НЕ МИР ТЕСЕН, А СЛОЙ ТОНОК…» (Из писем Леонида Львовича Кербера?)

Я родился 3 июня 1903 года в Санкт-Петербурге на Васильевском острове в доме 48 по Среднему проспекту.

Никакого недвижимого имущества мы не имели. Жили на отцовское жалованье морского офицера, которого хватало и на две прислуги: кухарку и няню-горничную. Отец тогда был капитан 1 ранга в Балтфлоте.

Порядок в доме был морской. Утром вставали — окна (зимой и летом) настежь. Мы подметали полы и убирали, нанашивали дрова ко всем печкам, чистили всю обувь, в том числе и кухарке Насте.

В магазин нас посылали часто. У владельца была книжка, куда он все записывал. Раз в месяц приходила мать и подводила итог, так что денег мы в руках не имели и вся гадость, к ним прилипавшая, проходила мимо нас.

Подарки были — только книги. Это знали все родственники, и библиотека росла быстро.

Первое ремесло, которому были обучены, — переплетное дело, позже столярное и электромонтерное. А языки дома учили, английский и немецкий, поэтому в Корпусе было потом легко.

Быт довольно пуританский. Например, шуб и валенок у нас никогда не было. Зимой на башмаки надевали калоши, а поверх пальто башлык.

Еда простая: суп, котлеты и только в воскресенье — желе, пирог, пудинг.

На дачу ездили в Куоккалу, снимали дом у крестьянина. Домик из пяти комнат. Море рядом, и мы из него не вылезали.

Недалеко была дача Репина. Конечно, я залез в сад за цветами. Слуга японец меня поймал и привел к барину. Ну, там всякие слова: нехорошо и т. п. А потом вопрос: «А ты что больше любишь?» Тут я не сплоховал: «Рисовать!» Дали кусок ватмана — рисуй. Я, конечно, морской бой рисую. Японские суда тонут, наши гордо побеждают. Я не заметил, что все это время И. Е. Репин сам меня рисовал. Когда закончил, подписал, а на обороте: «Нехорошо рвать чужие цветы». С тем я и ушел. Дома триумф — рисунок самого Репина, но за надпись выдрали.

Рисунок погиб в Ленинграде, когда во время войны в квартиру попала бомба.

Напротив дачи Репина была дача К. Чуковского. Почему-то дети его терпеть не могли — длинная зануда. И всячески его избегали. А он любил привлекать, но, получив по конфетке, мы тут же тикали. Кругом жили еще какие-то знаменитости, но фамилий не помню. Отец любил собак, у нас было два бульдога: Бек и Бобка. Как-то дома никого не было, пришел почтальон, бульдоги его пропустили, но когда он собрался уходить, ощерили зубы. Почтарь-бедняга просидел часа два, пока кто-то из наших не вернулся. Наутро матери принесли штраф в 5 марок. Пришлось платить.

В Петербурге у нас часто бывал академик А. Н. Крылов. Он с отцом был как-то связан по строительству дредноутов «Севастополь», «Гангут» и др.

Собирались по пятницам, которые мать называла «черными», потому что, разгорячившись в спорах, они повышали голоса и в квартире было невозможно шумно.

Возвращаясь из плавания, отец привозил вина. Так, у нас были маленькие бочонки мальвазии, малаги, портвейна. Мы с братом быстро освоили сифон и через него накачивали животы, а чтобы уровень в бочонках опускался незаметно, доливали невской воды из крана. Никто из ценителей заморских вин ничего не обнаруживал, все хвалили: «Ах, какие у вас прекрасные вина, Ольга Федоровна!»

Захаживал к отцу и морской министр И. Г. Григорович, живший неподалеку. Как-то он скомандовал нам, детям: «А ну, за мной!» Мы дошли до 8-й линии, где был спуск к Неве. Там его ожидал катер с надраенной медной трубой, фалрепными дудками и прочим. Сделав ниже Никольского моста эллиптическую циркуляцию, Григорович нас высадил. И целую неделю мы невыносимо драли головы, а все мальчишки вокруг исходили завистью.

А как-то я осрамился. «Цесаревич» стоял в сухом доке в Кронштадте, и отец взял меня с собой. Не задумываясь, когда пришла малая нужда, я пошел в гальюн. Это было обнаружено, и я был поставлен на час под обрез левого носового 12-дюймового орудия по стойке «смирно».

Ничего, стоял как миленький. (Придется объяснить, что на судах и кораблях, стоящих в доке, пользование гальюнами строго запрещается, команда ходит по своим делам на берег.)

Отец был суровым, и мы его боялись. Когда мы подымали возню, ему достаточно было произнести «легче», и мы мгновенно утихали.

Когда отец ушел из семьи, мне было 8 лет. И мы с братом его навещали, это бывало ужасно скучно. Постепенно на диване, где мы с Борей скучали, а отец сидел за письменным столом и работал, мы начинали шепотом задирать друг друга. Дело кончалось канонически, и через энное время кто-то кому-то врезал по уху, и, естественно, раздавался шум. Отец бросал: «Легче». И мы замирали.

Веселаго, его вторая жена, потчевала нас сладостями, но мы не поддавались и терпеть ее не могли.

В 1912 году меня отдали в младший приготовительный класс гимназии Мая. Туда я ходил два года. По словам родных, я рос сорванцом.

Потом поступил в 1-й кадетский корпус, в котором проучился четыре года, после чего в 1916 был принят в Морской корпус. Через год, в 1917, Морской корпус закрыли и нас разогнали.

Осталось сказать, что все мое систематическое образование равно, в целом, 5 классам кадетских корпусов. Все остальное — самообразование.

Что я помню о годах учебы.

Насчет сквернословия. Конечно, к 4–5 классам мы уже познали всего «Бодуена де Куртене», но в обиходе никогда и никаких матерных слов не употребляли. Все-таки это был извозчичий жаргон, а мы причисляли себя к несколько более высокой категории граждан.

Даже в курилке (сортире) эти слова не употреблялись. Где-то в тайниках души, в клетках, связанных с воспитанием, они исключались.

Скажем, даже в такой ситуации, как не вовремя отданный якорь или не вовремя отпущенный шкот, произносилось: дурак, осел, шляпа. Но не мат.

Тут был какой-то порог благородства, переступить который было не нельзя, а невозможно.

По-моему, наиболее точно передал это Сергей Колбасьев. Должен сказать, что наиболее честный образ растерявшегося дворянина, не подготовленного к развитию событий, революции, создан именно им.

Все педагоги в корпусе имели клички, причем поп почему-то назывался «Коровья отрыжка», преподаватель русского языка — «Папирус», а географию нам преподавал раненный на войне офицер, его звали «Географический член».

Как-то Логарифмов, наш математик, несправедливо поставил мне кол по 12-балльной системе. Я ему отомстил так: намазал сиденье кафедры тончайшим слоем прозрачного клея «Синдетикон».

Он сел, жопа прилипла, и оторвать он ее не смог.

Я был выгнан, отвезен домой на извозчике, но… отец, который в то время был уже адмиралом, все устроил, и я вернулся в корпус.

Вспоминаются сейчас (через 70 лет борьбы за счастье народа) и рождественские гуси с яблоками и кислой капустой. Святая мадонна, до чего они были вкусны, и сейчас слюни текут. Но сейчас мы с женой и сыном не можем себе позволить гуся к Новому году.