Но нет туч, нет дождя, и низенькие ограды газонов, осыпанные упавшими листьями, спокойно отражаются в ясных лужах у краев тротуарных плит. Лужи остались здесь после ночного дождя. Они весело морщатся от ветра, и окурки в них то садятся на мели, то снова разбегаются.
Ики очень рад всему вокруг и улыбается, когда теплый мягкий воротник щекочет ему шею.
Сегодня большой день: мама ведет его на экзамен во Дворец пионеров. Конечно, страшно идти на экзамен. Ики еще плохо рисует. Ему далеко до тех рисунков, которые он видел на выставке детского творчества. Но он так любит рисовать, так хочет учиться.
Ики раздевается в пустынном гардеробе: они, конечно, опоздали. Разве мама когда-нибудь не опаздывала?
Плотно прижимая к груди пакетик с кистями и красками, Ики входит в длинный коридор. Из-за дверей доносятся до него то звуки рояля, то нежный голосок, выпевающий гаммы. Здесь музыкальные классы. Чтобы не шуметь, Ики идет медленно и ставит ботинки не на всю подошву, а на ребро — так они не скрипят. В самом конце коридора он видит ярко освещенную комнату. Там белые колонны, гипсовые статуи, раскрашенные холсты на стенах и несколько десятков склонившихся над мольбертами фигур. В дверях комнаты молодая женщина в синем сатиновом халате.
— Краски принес? — спрашивает она ласково. — Вот и хорошо. Идем.
Несколько голов поднимаются ему навстречу. Легкий шелест потревоженной бумаги проходит по рядам. Ики хочет посмотреть рисунки соседей, но не успевает — лист ватмана ложится перед ним на доску мольберта.
— Вот кнопки. Закрепите бумагу, — тихонько говорит женщина. — Вы нарисуете нам знаете что? Вы нарисуете нам осень. Осень где-нибудь в нашем городе, хорошо? Сейчас ведь осень, да?
Ики первый раз в жизни назвали на «вы», но он слишком волнуется, чтобы оценить это. Ики закрепляет на доске бумагу, оставляя на ней следы влажных от волнения пальцев. Он уже видит ранний вечер. Стволы деревьев на бульваре черные-черные. Листьев на деревьях осталось мало, зато они яркие и будто светятся. Лужи на асфальте уже не морщатся — ветра совсем нет. Они как стеклянные. Небо очень синее, и стекло в лужах синее.
Ики увлекся. Он не слышит, как сдают рисунки и уходят его соседи. Он видит только осенний вечер, ряд черных стволов, засыпанные листьями газоны…
Вот последние мазки. Все. Ики откидывается на спинку стула.
— Ой, как хорошо! — слышит он над самым ухом, и чьи-то пушистые ресницы касаются его щеки. Ики встает и оглядывается. Он видит рядом с собой маленькую девочку и косы, которые она скомкала и прижала к груди.
— Я еще маленькая, — доверчиво говорит она, — и меня не приняли, но скоро я буду рисовать так же, как и ты. Да?
— Да, — отвечает Ики.
— А хочешь, я помою твои кисточки?
В гардероб Ики спустился вместе с девочкой. И пока одевался — смотрел, как ее мама вытаскивает ее косы из-за ворота пальто. И все у нее было какое-то совсем особенное: и косы, и пальто, и папка на черном крученом шнурке.
С тех пор каждый раз, когда Ики шел во Дворец, он надеялся встретить там девочку с косами.
В день занятий от волнения Ики не мог обедать. Мать грозила пожаловаться отцу, но Ики не боялся этого. Отец плавал где-то на востоке, и в редкие приезды все неприятности сразу забывались. Глаза у матери начинали сиять так, что обвинения, падающие на Ики, казались похвалой. В наказание за все безобразия отец зажимал его голову под мышкой, волочил так в кухню и кричал, что сейчас вдребезги расшибет его об стенку. Мать смеялась, бегала за ними и говорила, что нельзя так ужасно громко кричать и так безбожно мучить ребенка. Потом они с отцом садились играть в шахматы, и дым отцовской папиросы щекотал нос Ики.
Спустя много лет, после войны, когда Игорь Русанов вспоминал свое детство, он видел в нем только самое хорошее, безоблачное, чистое. И настроение от этих воспоминаний бывало такое, будто впервые весною открываются окна на улицу, с шуршанием падает на пол ссохшаяся замазка и голубая, весенняя свежесть переплескивает через подоконник. Школа, мать, приезды отца, Дворец пионеров и это: «А хочешь, я помою твои кисточки…»
Зато отрочество вспоминать не хотелось: было пережито слишком много трудного и тяжелого. Это пережитое и сделало Русанова сумрачным, часто угрюмым, часто неоправданно суровым.
Он пошел по стопам отца — плавал. Море требует от людей и суровости, и сдержанности. Но все же те, кто плавал вместе с Русановым, редко любили его. И многие были бы сильно удивлены, если бы узнали, что Русанов способен улыбаться, вспоминая какую-то маленькую девочку и акварельные кисточки. Правда, не только из-за когда-то вымытых кисточек он помнил ее.
Ленинград. Зима сорок второго года. Серый свет хмурого утра вползает в комнату сквозь щели в фанере, которой забиты окна. Иней, за ночь осевший на стенах, начинает искриться. Тишина покинутого, простывшего дома стоит в полумраке.
Ики не спит. Он лежит, зарывшись в ворох грязного белья, и думает об отце, о том, что теперь никогда не зазвенят в их квартире ночные звонки неожиданных отцовских приездов. Отец погиб. Ни мать, ни маленький брат, который спит рядом, не знают этого. Нет хуже горя, чем горе в одиночестве, но Ики молчит. Мать слишком слаба. Она живет от письма к письму. Пусть ждет.
Медленно, очень медленно Ики вылез из кровати и натянул валенки. Сегодня была не его очередь растапливать печку, но он не думал об этом.
Дверь в коридор разбухла и не открывалась. Ики вставил в ручку кочергу и рванул на себя. Холодный, наполненный запахом нечистот воздух бесшумно ввалился в комнату. Во сне слабо зашевелилась мать.
В кухне было светло и леденяще холодно. Чистый снег ровной пеленой покрывал низкий подоконник выбитого окна и кучу хлама на полу. В застывшей тишине одиноко ухнул далекий взрыв, и повисшая на одной петле форточка чуть качнулась.
Ики оглядел кухню. Кроме подоконника и форточки, дерева не осталось. Мебель давно сожгли. Вчера, кромсая бритвой холст, сожгли последнюю картину — два букета сирени в глиняных горшках. На листьях большие капли росы.
Ветер зашелестел обрывками обоев. Глухо хлопнул на соседней крыше оторвавшийся кусок толя. За окном стоял поседевший, выбеленный изморозью город.
Начинался новый день. Не тронутый дымом и пылью снег медленно розовел. Сверкнули под первым солнечным лучом сосульки. И куда-то навстречу солнцу с гулом пронеслись над самыми крышами два «ястребка»…
Обжигаясь, пили пустой чай. Мать три четверти пайка оставляла на вечер — от голода чаще умирают во сне. Ики смотрел на седые грязные лохмы ее волос, на землистое лицо брата, который уже не мог вставать, и думал, что они скоро умрут. Он чуть не закричал от жалости и злобы, когда опять увидел в то утро, как мать делит хлеб. Не отрывая глаз от хлеба, братья просили ее взять и себе. Мать сердилась, говорила строго и устало: «Не болтайте глупости. Ешьте. Жуйте только медленно». И они, отрезав от своих кусочков по ломтику для нее, съедали хлеб. Отрезанные ломтики все лежали на столе, и, поняв, что мать все равно никогда не дотронется до них, братья, не глядя друг на друга, доедали хлеб.
В то утро Ики решил идти туда, где за Нарвской заставой, у линии фронта, как говорили, остались неубранные поля картофеля. Самое трудное было обмануть мать. Ики сказал, что пойдет узнать об отъезде, — ведь они умрут, если не уедут, а через Ладогу сейчас многие уезжают, и пусть она не беспокоится — он совсем хорошо себя чувствует.
Закутанный во все лучшее, что было у них теплого, Ики брел по ущельям улиц, то и дело застревая в снегу и обходя застывшие трупы. Он не знал толком, куда надо идти, и шел на дальние гулы орудий. Высокие валенки не давали гнуться ногам, в ушах звенело, временами снег и все вокруг казалось черным, как сукно на отцовской шинели.
Где-то у Нарвских ворот застал его обстрел. Когда недалеко впереди столб красной кирпичной пыли встал на месте рухнувшей стены, Ики лег на снег и пополз в подворотню вслед за маленьким человечком в сером пуховом платке. Он сделал это не потому, что испугался, — нет! — чувство страха за свою жизнь совсем покинуло его сейчас. Но, уходя, он дал матери слово: прятаться, если будет обстрел, и теперь, сидя на приступочке и слушая удары снарядов, он думал о том, как честно он держит слово.