Но посмотрите, каков результат. Я вскользь упомянул уже об ампире и указал на Сен-Симона. Это потому, что я не хотел сразу выйти за пределы самой Франции. Но разве не прав Гейне, когда говорит, что Кант, Фихте, Шеллинг, Гегель суть прямой перенос различных идей Французской революции, кипевших, как в котле, в ее пучине, — в ясную сферу отвлеченной мысли?4 Но это не все: не только немецкий идеализм есть порождение Французской революции, — порождением ее через Конта явился и позитивизм и, как я уже сказал, социализм. Таким образом, все основные устои современной мысли, все то, что у нее было действительно живого и яркого, в корне своем имеет Великую французскую революцию.
То же самое и в искусстве.
В литературе гигант Бальзак подводит итоги и самой революции, и глубинным общественным переворотам, ею вызванным. Великодушная, умная, отзывчивая Жорж Санд достигает в своих широких художественных произведениях и в своих маленьких шедеврах самой высокой вершины, на которую всходил когда-нибудь истинно женский талант.
Виктор Гюго до самых седых волос, в сущности, в каждой строчке своих стихов или своих памфлетов является сыном Великой революции, которую видели, однако, лишь его детские глаза.
А вне Франции, где жизнь идет спокойней, учет Великой французской революции начался раньше. С нею неразрывно то кипение, которое дало нам молодого Шиллера и молодого Гёте, а зрелые Шиллер и Гёте тысячами нитей с ней связаны, хотя развиваются порою (как Гегель, как Кант) как будто в прямую ей противоположность. И еще более поздним, но еще более непосредственным сыном Французской революции является Гейне.
В музыке без Французской революции, без ее музыкантов, Мегюля, Госсека, Керубини, мы не имели бы того Бетховена, которого мы имеем. Девятая симфония есть музыкальный синтез духовного ритма великого переворота. В живописи от корня Давида поднимаются еще, по-видимому, недостаточно оцененные формы искусства, или такие, ценность которых временно забыта. Принято в настоящее время чуть не с издевательством говорить об учениках Давида. Энгр одно время считался холодным представителем какого-то чистописания в живописи, об остальных принято говорить только с улыбкой. Между тем нет никакого сомнения, что четкость рисунка, введенная Давидом и развернувшаяся в неподражаемом классицизме у Энгра, прозрачность, благородство, сдержанность колорита, отчетливое выражение идеи, красивая и строгая приподнятость чувства, очаровательный, не форсированный, но убедительный реализм портретов этой школы составляют гигантское сокровище, из которого честный и мужественный пролетариат сможет черпать уроки гораздо больше, чем из любой другой школы последних двух с половиной веков.
Не забудем, что именно с этими так называемыми ложноклассиками связаны у нас Брюллов и Иванов, что с ними связаны великие немцы Корнелиус и Анс. Фейербах. Только в последнее время, я имев) в виду десятилетие до войны, начался переворот к переоценке этих художников, быть может, одновременно с пышным расцветом восторженной любви к ампиру.
Между ними и ампиром есть несомненнейшая связь: строгость вкуса, сдержанность, ясность.
Но революция жила не только этим своим спартанско-римским патриотизмом, этой инстинктивной любовью к античному, этой суховатой и напряженной торжественностью, в ней кипела, кроме того, живая кровь, не удовлетворявшаяся никакой официальной стороной. И романтика вылилась струей лавы из той же огнедышащей горы. Герен, Жерико, Жерар и прямо из них выходящий величайший художник XIX века Евгений Делакруа — все это дети революции.
В самой прямой связи с позитивизмом, с верой в науку и правду, с новой тщательностью и новым интересом в отношениях к жизни бедняков стоит и реализм в том его социальном, а с другой стороны, мужественном типе, какой представлен был Курбе.
Конечно, буржуазия загадила, насколько могла, все то, что дала ей Французская революция. В литературе вслед за гигантами идут люди несравненно меньшего размера. Там, где поддерживается традиция Бальзака, у Флобера, Золя и им подобных, мы еще чувствуем твердый остов, но рядом начинается расхлябанность: с одной стороны, плодятся тысячами романы для семейного чтения и романы порнографического оттенка, заражая даже некоторых могучих писателей в большей мере, чем это нужно было бы для их темы, с другой стороны, разложение интеллигенции, ее разочарование толкают романтику в сторону пустой грезы, реакционно-католических перепевов, кладбищенских настроений, а потом в сторону вычуры и изысканности, в сторону всякого рода головных выдумок, несомненно знаменующих собою распад культуры.
То же видим мы во всех других искусствах. В музыке непосредственный преемник революции, Бетховен, высится, как Монблан, и тотчас же нечто сентиментальное, какую-то убыль героизма чувствуем мы даже в таком великом, как Шуберт. Чрезмерное развитие индивидуальности, оторванность ее от целого и отсюда коренная дисгармония звучат у Шумана и Шопена. И неудержимо с тех пор музыка все осложняется с формальной стороны и все падает со стороны своего внутреннего духовного содержания.
Быть может, только в самое последнее время, как, впрочем, и в других искусствах, намечается какой-то подъем, в котором слышится новая весна. Это подъем к новому великому кряжу новых огнедышащих гор — к социальной революции 1917, 1918 и следующих годов.
Стоит ли проводить параллели в живописи, в архитектуре? Разве всюду ампир не был сменен чем-то глубоко буржуазным, безвкусным, ярмарочным, разве молодая интеллигенция, борясь против этой безвкусицы, умела создать что-нибудь, кроме вычуры, кроме чего-то неубедительно элементарного, что может пригодиться в будущем разве только как опыт?
Это потому, что эпоха буржуазии в собственном смысле этого слова, начавшаяся в недрах царствования Людовика-Филиппа и продолжавшаяся до войны 1914 года, не давала сама по себе нового содержания. Только то в ней и горело, то в ней и было великим, что вытекало из Французской революции. Сама Французская революция, как ранняя весна, гола, но все семена и все цветы происходят от нее. Гниение и плесень, грибы и увядание — это не от нее, — это от постепенного умирания внешне тучного и пышного капитализма.
В небольшой статье очень трудно, конечно, дать что-нибудь, кроме беглых мыслей, беглого очерка, перечня имен. Я на большее и не претендую, я хочу только подчеркнуть эту идею: бесконечно трудно ждать в самом пожаре революции полноценных произведений искусства, хотя исключения, конечно, могут быть.
И причина этому — с одной стороны, крайнее увлечение всех наиболее талантливых людей эпохи непосредственной борьбою, а с другой стороны, поскольку мы будем говорить о перешедших от прошлого писателях, сознание какой-то странной ненужности литературных произведений, вытекающих из прошлого, какой-то одинокости их звучания в совершенно новой атмосфере, — и неумение, даже невозможность влить в старые мехи новое революционное вино, не покончившее с своим процессом брожения.
Если революция как будто немеет в философском и художественном отношениях, то зато она раскрывает тысячи уст после того, как непосредственная буря ее промчится, уст, восхваляющих или критикующих, скорбящих о невыполненном, или еще ярче рисующих неоправдавшуюся в данном случае надежду. Так это было с Великой французской революцией.
Какие чувства и какие мысли будут доминирующими у нас, после того, как улягутся океанические бури нынешнего переворота, — мы вряд ли можем предсказать.
Взрыв Великой французской революции произошел на далеком Западе. Россия была еще слишком младенцем, чтобы испытать на себе это потрясение. Правда, проснувшийся уже класс дворянства в лучших своих сынах не остался чуждым его идеям. Радищев и Пестель были революционными отголосками французского перерождения. Россия шла путями относительно независимыми от Запада; западными влияниями она стала проникаться относительно недавно и скорей ко вреду. Конечно, в области, например, архитектуры или живописи она, через посредство ампира, повторяла, и в некоторых случаях гениально, основные мотивы постреволюционной эпохи, но и здесь, а в музыке и литературе это было еще ярче, наша интеллигенция отошла от этих путей и устремилась к народу. В форме ли славянофильства, туманно мистического или благородно романтического или с черносотенным привкусом, в форме ли веры в деревню, которая обнимает у нас гигантскую область от Герцена до Успенского, в форме ли очарования бесценными сокровищами нашего фольклора, в форме ли жажды какого-то особенно нутряного и особенно честного реализма, в котором почуяли противовес западному формальному совершенству и западной искусственности, — но русский художник-интеллигент всех областей искусства искал особого пути, и нельзя не только Толстого, Достоевского, но и Тургенева, не только Мусоргского, но и Римского-Корсакова и Сурикова и Врубеля так просто отнести к какому-нибудь направлению, непосредственно связанному с Западом.