Выбрать главу

Он старался оттереть палец, тер его о кирпич пола и с жутью глядел на лужу.

– Зачем лужа?

И вспомнил:

– Хотел на Кузьму-Демьяна барана резать!.. Здесь и резал, чтобы не увидали люди…

И ему стало ясно, зачем на столе камень: солил барана, а камень для гнетки нужен: и почему ушел Сшибок к ночи: понес прятать кадушку в камни, – теперь все прячут; и почему не видать Волкана: нажрался требушины, дрыхнет.

Он вспомнил, что надо отнять щеколду, пошел и остановился, замер… За дверью кто-то… шуршит по листьям?

– Ветер?

Ветер, сорвался с Перевала.

К ночи всегда поднимался ветер, менялся с денным – с моря.

Ветер валил с ущелья.

Тополя зашумели, запели щели. В черной трубе, глаголем, гудело, тарахтело. Тряхнуло дверью, задребезжало в окна, застучало, пошло холодом по казарме. Застукало по крыше черепицей.

Ветер ломился в двери, гремел щеколдой, – через казарму стремил в долину. Накатывало гулом – леса по горам шумели.

Безрукий слушал, как завывают щели и дребезжат окошки.

– На Перевале теперь захватит!

Студеный был ветер, зимний, похолодало сразу.

– Отпирать не надо… – решил Безрукий, прислушиваясь к ветру, – настежь расхлебестит, не удержишь…

Жуть на него напала. Прежде он не боялся ночи, не раз ночевал по балкам, а теперь боялся. Не людей боялся, а неизвестного, жути своей боялся.

Так и стоял у двери, прислушивался, как шумят тополя над крышей. Ступить боялся.

– Да чего ж это не идет-то?..

В казарме как будто посветлело. Стало хорошо видно, как качается на стене черная труба – глаголем. И развалившуюся печурку стало видно. И черный замок на переборке… И на потолке отсвет?

Безрукий взглянул на незабранный верх окошка – к Перевалу, и по светлому небу понял, что это месяц светит, – стоит, пожалуй, теперь над морем, к Аю-Дагу, – и времени теперь – часов восемь.

Он подошел к окошку у самой двери и пригляделся в щели.

Яснела на месяце дорога – бело. В зеленоватой дымке вставало за ней ущелье, смутно над ним, на дали, темнели камни. Все в ущелье струилось, волновалось, хлестались тени, мерцало, серебрилось. Листья несло через дорогу, на казарму, мышиные стаи мчались. Черные мальвы хлестали землю. Все за окном бесилось, трепалось, мчало, чертило небо…

Смотреть было беспокойно.

Он перешел к двери и стал напряженно слушать. Показалось, будто собака лает?

Он долго слушал, выслушивая шумы. Камни в горах стучали? леса валились? Долбило по казарме, в стены, трясло казарму. На миг стихало, и только шипели листья.

– Не идет-то что же?

Щелями дымились окна. Через верх бокового окошка, к Перевалу, месяц светил полоской. Стало видно в углу – горбатое корыто, мотыги, доски. У задней стены что-то чернело кучкой.

Безрукий подошел ближе, тронул ногой – и понял, что кирпичи выбраны из пола… Чернела ямка. Он сунул руку, пошарил в ямке… – гладкое место, как в печурке.

– Тайник?!

Его пронизало искрой…

– Золото свое прятал?!

Он перешарил в ямке, излазил вокруг печурки… – пусто. Вспомнил, как соль покупал Сшибок, как обещал требушинкой поделиться, звал к Кузьму-Демьяну, играл глазами… Вспомнил, как говорил Сшибок – на родину уеду!.. И его охватил ужас.

– На смех?.. Забрал капиталы и казарму бросил… велел заходить, на смех?! Нарочно и про бутылку?..

Он растерянно оглянул казарму, увидал кошачьи глаза…

– А… кровь-то?

Поглядел на дверь перегородки, подошел ближе. Побежали по спине мурашки, толкнуло в сердце… Он пригляделся к двери, тронул замок – и понял, что не заперта теплушка, что замок висит на одном пробое…

Он шатнулся, но дверь тянула. Он тихо приоткрыл дверь и остановился на пороге. Его толкнуло, и он сунул голову в темноту, зная, что здесь Сшибок…

X

Здесь был Сшибок.

Чернело на полу закутка, и Безрукий признал по росту, что черное и есть Сшибок. И только признал – спокойно принял, словно это было давно известно.

– Го-тов, Григорий…

Через незабранный верх окошка косая полоска света лежала на белой печке. Кудлатая голова чернелась, резко белели ноги.

– Го-тов… – повторил Безрукий, смотря на ноги. Вышел и притворил теплушку.

Но только вышел – толкнуло его сзади. Он побежал к двери, опять услыхал ветер, увидал дымные щели в окнах…

– Бежать надо?

Шумы опять проснулись, трясли казарму. Камни в горах стучали, леса валились, хлестало в окна.

Он вспомнил про дорогу, о Перевале вспомнил…

– Ничего не добуду детям!..

И вдруг открылось, что ждать никого не нужно, что теперь все его в казарме…

– Пшеницу надо!

И только вспомнил, что теперь все его в казарме, – увидал кошачьи глаза и метнулся к двери. Но только отвел щеколду – швырнуло его и задушило ветром, облило светом. Он навалился на дверь, захлопнул и заложил щеколдой. Под небом было еще страшнее.

Зимний ветер летел со степи, бился о Чатыр-Даг, крутился. Швырял его Чатыр-Даг камнями. Рухался он в долины, крутил лесами, – новый, летел со степи. Знал Безрукий этот ноябрьский ветер: один никогда не ходит – нагонит тучи; на Перевале застудит стужей, накроет снегом. И жуть напала: не Перевала теперь боялся, а неизвестного, страха теперь боялся.

– С ним придется… Пшеницу надо… перегожу до утра. Про бутылку вспомнил. Некого теперь бояться…

Вино его подбодрило.

Вспомнил, что пшено на задворках, рубаха, куры… самовар ведерный! Все забирать можно. Но теплушка мешала думать.

– Позвал в гости! На Кузьму-Демьяна…

То, что за дверью – Сшибок, мешало думать. Притягивал его Сшибок: хотелось лицо увидеть.

Он подошел к теплушке и послушал… Как будто утих ветер, возится за перегородкой что-то?

Он напряженно слушал… Блеснули из темноты искры, – и он убежал в теплушку.

У Сшибка казалось ему спокойней. Он даже притворил дверку: жутко было в пустой казарме, где сторожили искры.

Черное, длинное – манило. Он нагнулся и стал выглядывать лицо Сшибка. Теперь – какое?.. Разглядывал он жадно. Узнал шершавую голову, а лица все не видел. Пригляделся, – и у него зажгло под волосами, прошло морозом… Темное пятно было, торчало из рта, – тряпка?.. Хотелось глаза увидеть… И он увидел. Мутно смотрели они шарами. Выкатившимися белками смотрел на него Сшибок.

Безрукий отвел глаза, узнал изодранную рубаху, залитую будто дегтем, – почувствовал, что стоит в липком чем-то… Он отскочил, оттопал, – и все высматривал, где же руки? Руки были подсунуты под спину. Ноги? Нашел и ноги. Запутаны веревкой. Одна согнулась и выставила колено: чернелось оно на печке.

Безрукого затошнило, когда он увидал колено. В глазах мутилось… Гвоздь был забит в колено!.. Так непонятно было: гвоздь – в колено! Он встряхнулся, чтобы прогнать виденье, – оно осталось: гвоздь был забит в колено. Он вытянул руку и потрогал, – туго.

Все в нем окаменело.

Он только что знал, что нужно: надо забрать пшеницу, на задворках забрать рубаху… Но увидал колено – и позабыл, что нужно.

– Они это! – вспомнил он про татар в Ай-Балке. Вспомнил, что надо что-то?

– Закрыть надо!

Он увидал, что сенник свесился с кровати, и принялся натаскивать его на Сшибка. С одной рукой было не способно, но он-таки натащил на Сшибка.

Не стало видно.

– Что, Григорий… вот и самого убили! – сказал он тихо. И заторопился – вспомнил: надо забрать, что можно! Он перебежал в казарму, схватил бутылку…

Стало легче, – и он услыхал ветер. В двери ломились, – пугало, что прийти могут.

– Пшеницу надо!..

Он побежал в теплушку, перескочил через Сшибка, к печке, и начал шарить.