Выпили мы с ним честь честью, полили шампанским, а дела никакого, так.
– Знаете, – говорит, – у нас должно быть с вами дело! Вы не первый встречный, я вас ждал.
Загадками так, из-под брови.
– С вами делов накрутим. Прошу ко мне. Дня через четыре буду дома, жду. Дочь у меня хозяйка…
Ну, думаю, какая же у него дочь-то, если и в самого влюбился! Заинтересовало.
– Честно-е слово? Дал, заеду.
По речкам помотался, – и на «Рыбчонке», помню, подчалил к Белозерску.
Городок с ладошку, на плешинке. Площадь – вся золотая, от навоза. Сушь была, жара, хоть август. Тот год на Севере была жара, как Крым. Стою на площади – Сахара, золото сухое, навоз еще от Синеуса, земли не докопаешься, бугры. Из-за бугров – желтеет, соляные склады, времен Бориса Годунова, – снеток солили! – в землю уж вросли, а землю выперло, как тесто. Видно крыши, проржавое железо, арки. Направо – деревянные лабазы, жарит солнцем. Повсюду короба снетка. Соль, выступило крупкой, запах крепкий, снетком соленым. Аромат, жарища. Пить сразу захотелось, заломило скулья. Ни души нигде, и тихо так, что слышно, как дышат по лабазам, – чай, должно быть, дуют, играют в шашки, – слышно: чок-чок-чок… Сухие судачки висят на солнце, белеют солью. Знаете – су-док! Ух, крепкий запах! Не сгниешь вовеки. Четыре церкви, по углам, и все – на площадь. Изгрызенные коновязи, в блеске, седые, еще от Синеуса. Ударили при мне к вечерне, все четыре… – судакам, снеткам? Присел на валуне, – лежал еще до Синеуса! Вот глушь!.. Куда идти? Гляжу – попы бредут, по диагоналям, через площадь, распалзываются по церквам, к вечерням. Древняя старушка похрамывает по навозцу галкой. Не видно ни мальчишек, ни собак. Каланча, пустая, серая, на солнце. В тень бы, что ли… Акация – одни култышки, лошади объели, вся в мочалках. Прошелся по навозцу, мягко, как по торфянику. Вот, думаю, перина – городок! Ну, Пропалуйск, и только. Вспомнил Сан-Франциско, Нью-Йорк, Париж… – сон, марево? И этот Белоэерск, тысячелетнее, гнездище, – сказка? Чего же Разгуляеву-то тут? Откуда вылез!..
Старик какой-то, бородище по колени, голубая. Сам Сине-ус, ей-Богу! Кричу – не слышит. Пара судачков под мышкой, бутылка квасу, лук. Как увидал… – попрыгали тут судачки его от удивленья! Под козырек, – я был с портфелем. Оказывается – бутошник, с дарами от лабазов. Тут же и сообщает:
– Я, ваше высокородие, именинник нонче… бутошник я, Лаврентий. А другой париться пошел, баню у купцов топят.
Дал я ему целковый, с Ангелом поздравил. Сон! На чай целковый, Синеусу!
– Идите, – говорит, – все прямо. Сергея Артамоныча все почитают, очень имениты.
Имениты! язык-то!!!
– Самый их вышний дом, дикой… князем они у нас! Ей-Богу, так вот и сказал мне: князем! И – «вышний»!
Синеус…
– Эй, гарсон! завел бы, братец, – «Ехали бояре да из Нова-Города»!.. Не понимаете, почтенный? Дю блян анкор!
Па-ршивое вино. На Азорских я пил мадеру, в Аргентине дынную, ликер их славный. У Разгуляева я квас ел с судачком соленым… Она приготовляла нам ботвинью, и белорыбица была… А с судачком – по этикету. Пьян с той ботвиньи, плавали ее глаза в ней, ботвинья голубая… И платье было голубое. Звали Паша. Но я засекся, по порядку надо.
Нашел я Разгуляева. Дом с садом, вышний. Там сады плохие, песок, и бурями ломает. Цвели подсолнухи, малина еще в ягоде стояла. Зеленые качели. Двор – короба, корзины, – судок, снеток, – засмаливает глотку. Собака в конуре, понятно. Дом крепкий, бемские окошки, в петухах. Дернул колокольчик, – валдайский, звонкий. Отпер сам, в вышитой рубахе, городками, ворот настежь, шея с Геркулеса. Облапил на крыльце, кричит: «Пашута, гостя заморского встречай!» Так и зазвенело по сеням. Чистота, сосна, пол крашеный, дорожки, печи в изразцах с поливом, с павлинами. Образа в окладах, старого письма… И… Беккера рояль, концертный!
Слышу – шажки, неторопливо и серьезно. Подумал – не в женихи ли заманил сюда? Два часа знакомы, а сметлив: в расчете не ошибся. И отмахнулся, увидав глаза: без «задачника», открытые, как поле. Да и… что я ему? Сам в сотнях тысяч, а я весь – движимость. И вот, как увидал я Пашу, – сердце: царевна в сказке! Bof, Белоэерск, тысячелетний. С навоза золотого, с белых вод. Ну, белое, и золотое-голубое. Вот – русская, сама Россия! Голубое платье, простое ситцевое, даже не сарпинка. В отца вся, шея – от Юноны, голова Цереры, золотая. А цвет лица… – такого не видал по свету: нежность сливок, и розовое льется. Стан, гибкость линий, движения свободны, а лицо – от Леонардо что-то, «Бель Фероньер». Там – русское, неуловимо: и скромность, и скрытая задорность взгляда. Идет неслышно, но сила слышится. Вот именно – плывет. Здоровается без жеманства:
– Очень рады…
Хозяйски, сдержанно. Умна. Повидал всего, не мальчик. Мне было 36, ей – 19. И вдруг мне показалось, – сон чудесный: – в тысячелетье, в древнем! Княжна, царевна. Где-нибудь и мамка со шлыком. Тут – Синеус, на озере, Трувор – в Изборске, в Новгороде – Рюрик.
Окончила гимназию в Череповце, и думает – на курсы. Ну, понятно. Ведь три дороги только: курсы, консерватория и студия театра. Москва и Питер. Больше нет дорог. Ну, корь, понятно. Читала Ницше, Чехова, Андреева. Ибсена ужасно любит, сейчас читает «Гедду Габлер». Играет Скрябина и Грига…
Поужинали. Поиграла Грига. Отец сказал:
– А ну-ка, Паша, Глинку!
Улыбнулась мягко и сыграла.
– Спой, Пашук!
Повела плечом, взглянула на меня с вопросом. Глаза!.. Пропал и Белоэерск, и все. Под сердцем, в самой подоплеке у меня сказало: россыпи у ней, все – в глубине, весь мир! Сказала взглядом. И про отца, что славный, и его балуют; и что она умна, все понимает; что Белоэерск – г пока, и я ей, кажется, что нравлюсь… что она готова – далеко, и для нее весь мир – своя дорога…
Теперь – я знаю, что она сказала взглядом. Тогда осталось в чувствах, смутно. Я увидал глаза, с каким-то изумительным разрезом. Такие делают теперь иные, наводят негу, вызывают блеск и поволоку. Вот эта поволока, «думка» – от отца, сама рождалась. И вот, за ней-то, я угадал особенное, т о, чего ни у одной не встретил: живую беспредельность, целый мир! Подумаете – это от вина? Нет, верно.
– Спой, Паша.
Повела плечом.
– А вы поете? – мне.
– Пою.
– А что?
– Да так…
– Такого я не знаю – «так»! – так мило, близко.
И вот, я вижу на рояле Глинку – «Снова тучи надо мною собралися в тишине…» Снова тучи?.. А почему не… небо? – подумал я. «И, предчувствуя разлуку…»
– Это? – поняла она мое движенье.
– Пою… – сказал я и взглянул в глаза.
Отплыли, тихо. Унесли весь мир.
– Поете… – повторила она задумчиво, взяла с рояля ноты.
– Пою.
– Поете. Ну… споемте…
Мы говорили взглядами и этими словами только – «пою», «поете», и говорили так понятно, полно, – все.
Мы пели, – и как пели! У меня баритон был, небольшой, но сочный, а тогда, в тот вечер, – страстный. И был я белозерским… Баттистини. А она… Вы знаете романс, но вы не знаете, как его пели в Белозерске, в лето от Рождества Христова 1913, августа 10 дня, двое: Паша Разгуляева, 19 лет, и Степан Аполлинариевич Кадырин, 36!
Эти последние слова она пропела – и куда-то, и – мне. На этом – «и твое воспоминанье…» – она чуть повернула лицо ко мне, и в ее глазах, в тончайших уголочках глаза, в этом изумительном разрезе, я увидел, как блеснуло и заструилось синью, – далеко, куда-то… – как рекой.