Я далек от того, чтобы воспевать гимн «манежу»: я только хочу сказать, что он иногда был нужен.
Русская мысль и русская наука всегда устремлялись в дали. И часто не замечали и не ценили ближайшего. А ближайшее было – сама Россия, увязанная жилами всего русского народа, чудесной его историей. Мы слишком всегда хотели… Европы! в Европу – поверх России. В Европу далей. Мы слишком были нетерпеливы. Мы проглядели многое. Мы знали Европу больше, чем Россию, чем сама знает себя Европа. Мы пробежали мимо Кремля, мы наскоро проглядели национальное, не ухватив с корнями, легкодушно отдали прошлому и… докатились до интернационала. И потеряли свою «Татьяну».
Вспомните вы университеты… Кто захватывал молодежь? Тот, кто уводил ее к далям, и чуждым, и неизвестным; кто иногда обрывал молодые корни, углублявшиеся в родную почву. Кто легко завоевывал юные души? Те, кто был предельный и запредельный. Вспомните молодые годы. Я не назову имена, – пусть носители их почивают или пребывают с миром. Но многие из них могут сказать, что они учили любить Россию, не народ-Россию, не трудовую, классовую Россию, а Родину-Россию, ее прошлое, настоящее и будущее, огромное и таинственное Нечто, мистическое, Россию, как выразительницу нашего, общерусского, – Душу нашу? Я таких не помню. Разве Ключевский только… Да, он умел выпукло показать наше, душу России нашей, и его талант, его крепкое чувство русского освежали молодые сердца, быть может уже предчувствовавшие, что скоро она утратится, Россия наша. К нему бежали, его аудиторию переполняли… Но это были миги. Его принимали постольку поскольку… Многие ли принимали в душу его неисчерпаемую до глубины речь-слово – «Преподобный Сергий Радонежский»? Многие ли вслушивались с трепетом в его пророческое предостережение? многие ли соглашались, когда сказал он о том страшном, что впереди, когда перестанут черпать из величайшей сокровищницы духа народного, когда погаснут лампады над великой гробницей Угодника?
Многие ли профессора звали прислушиваться к дыханию России? прощать уклоны и нестроение, любовно-чутко подходить к ней в болях ее, в ее болезненных родах чудного будущего, своего, своего содержания, своей окраски. Многие ли учили ценить и любить родное? Много ли внимания уделялось творческой национальной мысли? Не смеялись ли над опасениями «потрясений основ»? Объявлялись ли курсы по изучению Достоевского, политика-публициста-философа? а – К. Леонтьева? а – Данилевского? а – философии национального какое уделялось место? Как подносились и трактовались молодежи Аксаков, Лесков, Гоголь, самый Пушкин?! Многое важное хранилось глубоко, под спудом. Свободное ли было отношение к инакомыслящим? Мы все это хорошо знаем. Мы знаем, что всякое особливое, что не укладывалось в приятно-приемлемые пути «левизны», рассматривалось враждебно. Политический курс был определен прочно и навсегда, а под него подгонялась и наука. Все продушины, из которых мог бы повеять свободный воздух, воздух России самобытной, – объявлялись подвальными. Молодежи выкалывали глаз правый, а на левый надевали очки, большей частью розовые. Стряпали по облюбованному лекалу.
И всю потрясающую сложность, все величайшее богатство ветвившейся и дробившейся русской души и русской мысли старались свести в русло, заранее признанное самым верным. Вырабатывали протестантов, а не мыслителей. Вырабатывали сектантов, вырабатывали, скажу, антихристиан, антирусских даже, интернационалистов-космополитов. Вся масса молодежи, не выработавшая миросозерцания, лишь жаждавшая его, попадала на протоптанную дорожку, которая уводила к огням Европы, минуя чудесные российские светильники и лампады. И свет Христов, широкий и чистый свет, не вливался в души учеников российского университета. И пошли с клеймами и тавром, раз навсегда поставленным, – революционер, позитивист, республиканец, атеист. Лишь избранным удалось потом великим трудом и великими заблуждениями выбраться на свободную дорогу. Таких немного.
Мешал манеж! Этот казенный манеж, этот символ насилия, который раздули до размеров стихийных! Не показали, может быть, не учли потребность, может быть, из стыда ложного боялись показать молодежи широкие дороги – к российским недрам, не сумели разжечь к ним, к этим недрам, любовь и – веру, – «Что такое Россия! чему она научит! Деревянцая, избяная, лесовая, – Россия палачей, урядников, губернаторов! С такой Россией нельзя, и нечего из нее черпать. Вот Европа! ее последние достижения, – вот оно, Человечество!» – И дали ставку на Человечество – и родину потеряли.
Хотели народу счастья. Не России счастья, а ее трудовому народу! Сузили Россию, глядели, прищурив глаз, и проглядели ценнейшее, христианскую ее душу, ее высокую духовную культуру – в недрах ее! И поплатились страшно. Предали ее недра, впустили тлю. Предали всю Ее, не трудовой народ только, а всю Ее!
Манеж, российский экзерциргауз, – частность. Мог он закрыть Россию? Не закрывал никогда, кто мог и хотел зорко и глубже видеть. Править надо было Россию, а не травить!
Манеж… Надо было только умело-чутко идти к нему, обойти его, – и открывался чудесный Кремль и чудесные за ним дали. Не догадались? Не сумели? Хотели через него пройти, снести этот исторический «экзерциргауз», глаза мозоливший, этот дом трудного искуса, упражнения и узды, – и прошли насквозь – и за ним увидали… стены, глухие, сырые, грязно-красные стены, плесень. И уперлись, головы о них разбили, и многие полегли под ними.
И вот – мы здесь… А там… там еще стоят стены нашей св. Татьяны, и гнезда золотых букв, мало кем замечавшиеся тогда, все же потом замеченные, кому это было нужно, и сорванные, растоптанные во прах! Но… остались следы.
Мы помним эти слова о Христовом Свете, и мы найдем мужество сохранить их и донести до места. А не хватит жизни – свято передадим их новому поколению, крепче нас, закалившемуся в невзгодах, глаза которого не блуждают в далях, глаза которого устремлены в одно – в далекую Россию! Пусть из наших нетвердых и ошибавшихся часто рук примет оно эти сорванные слова – слова завета – о широком Христовом Свете, всех просвещающем, писанные российской вязью, и водрузит на место, и позолотит, чтобы всем видно было! Пусть добудет и прекрасную Великомученицу Татьяну и поставит ее на высокое, Ее, место, всем видное! И пусть просвещение станет через новое поколение не узко и сухо-человечьим, а человеческим, вытекая из недр духа живого, пусть несет на себе благодать Души Русской!
Я верю, знаю, что зреет, что наливается в душах молодежи нашей. И это дает мне смелость сказать: она донесет, она поставит! Ибо она теперь вместе с нами, вместе с многими из нас жаждает, жаждает России неудержимо, ибо она хочет быть русской молодежью, для нее уже огненное слово начертано, горит в сердце, – национальное, наше!
Мы празднуем-поминаем свою Татьяну? Нет, мы не празднуем… Наши праздники впереди, вдалёке. Они придут… И хлынет тогда, бурно хлынет тогда в души зовущие, в души унылые, в души испепеленные… небывалым светом и звонами такими, что радостных слез не хватит встречать Рожденье! Не хватит криков! Мы услышим колокола… свои. Они набирают силу. Мы найдем много меди, певучей и новой меди. Она подремывает в глуби. Она зазвенит – загудит под Солнцем! Мы увидим звезды, наши звезды, с неба спустившиеся на наши лесные чащи, на наши ели, – в снегах, седые, уснувшие, – и наши леса проснутся! Мы увидим, услышим Праздник! Мы должны увидеть. Наши снега загорятся… сами снега загорятся и запоют! Льды растопятся и заплещут, – и вольный разлив весенний, Великое Половодье Русское, смоет всю грязь в моря.
Весна… Она проснется, новая весна наша, Татьяна наша, Снегурка наша, потянется голубым паром в небо, озолотится в солнце… разбудит сладостную тоску по счастью. Шумят подземные ключи, роют, роют… Мы обретем ее, ускользающую Снегурку нашу, мечту нашу! Мы ее вспомним-встретим и обовьем желаньем… И снова, снова – откроются перед нами дали, туманные, пусть обманные, наши дали!
12/25 янв., 1924 г.
Париж
(Русская газета в Париже. 1924. 4 февр. № 3. С. 1)
Крушение кумиров
«Перестаньте вы надеяться на человека, которого дыхание в ноздрях его: ибо что он значит?»