До сих пор во мне живо еще сожаление, что я не остался у них до полного выздоровления Якова. Но, уезжая с Ефимом, я оставил дома неоконченную работу и начатое письмо: я ждал, что скоро должен представиться случай отправить письмо в Глазов, и не хотел пропустить его. Я попросил конька и собрался уехать на несколько часов домой. Старуха вскинула на меня свои черные глаза, но успокоилась, когда я сказал, что к ночи вернусь: они, очевидно, все еще боялись. К сожалению, я-то совершенно перестал бояться, и мне было немного совестно перед собой за вчерашние опасения. Поэтому, все так же шутя, я уехал на молодом коньке. Это был любимый конек Якова.
Утро было светлое. Метель как будто стихла, но погода была ненадежная. Когда я ехал по Каме, бор то и дело принимался шуметь глухими порывами, а местами на поворотах реки ветер взметал накиданный прошлой метелью снег. Ветер все крепчал. В семье Гаври меня встретили тревожными вопросами и, видимо, очень обрадовались успокоительным вестям.
Было еще рано. Я кончил работу и принялся за письмо. В этом письме я описывал в шутливых тонах, как обстоятельства сделали меня лекарем и как я чувствую себя в этой роли беспомощным невеждой. Между тем я вижу теперь, какое огромное значение имеют простейшие медицинские сведения, и очень жалею, что ничего в этой области не знаю.
Я доканчивал письмо, когда со двора пришел Гавря с несколько встревоженным видом.
— Слышь, Володимер, — сказал он. — Чтой-то конек Якова шибко мечется в загоне. Не чует ли каку беду на свово хозяина.
Я вышел наружу. Метель усилилась. Это было заметно по голосам леса. Близкие перелески шипели на разные голоса, а гул закамского бора раздавался протяжно и глухо, составляя как бы фон для этих звуков. Я посмотрел на конька. Он подымал голову, настораживал уши, раздувал ноздри и смотрел перед собой испуганными глазами. Временами он подымал хвост трубой и принимался бегать кругом небольшого загона. Очевидно, его беспокоила метель и незнакомое место, где он был отлучен от обычных товарищей.
Я осмотрел жерди, загораживавшие выход из загона, и вернулся в избу кончать письмо. Потом запечатал и отдал Гавре на случай появления «посылки», который недавно пришел из волости с каким-то приказом в дальние починки и скоро должен был вернуться. В это время один из парней вошел со двора и сказал:
— Конек-то убёг. Перемахнул через воротину и понесся… Только пылит за ним.
Гавря и Лукерья забеспокоились:
— Гляди, с хозяином-те плохо. Неспроста. Экую высоту перемахнул!..
Я выбежал на взъезд… Метель усилилась. На равнине за Старицей еще мелькала темная точка. Это конек Якова несся по направлению к Каме. Я вернулся в избу, наскоро оделся и пошел по той же дороге. Я вспомнил вчерашний квас с хреном и пожалел, что сегодня, успокоенный и, может быть, слишком беспечный, не дал особых наставлений насчет диеты.
— Погоди, вот Павелко вернется с сеном — отвезет тебя… — сказал было Гавря. Но мне ждать не хотелось. С приближением вечера и метели на душе опять становилось тревожно.
— Поди, Володимирушко, поди, — поощряла меня и Лукерья. — Павелко еще коли вернется, а у меня сердце чует беду…
До починка Молосных было версты три. Дорога почти все время пролегала по Каме между крутыми берегами, кое-где меж двумя стенами леса. Сбиться не было возможности, но дорогу сильно перемело, и идти приходилось по колена в снегу против сильного ветра. Порой я останавливался и поворачивался спиной к метели, чтобы отогреть хоть немного лицо и руки. Вечерело. Сумрачный гул бора действовал на мое настроение.
К починку Молосных я подошел уже среди густых сумерек: избы едва виднелись в снежной пыли. И вдруг я увидел на горе какие-то движущиеся огни. Пучки лучины, раздуваемые ветром, сыпали искрами. Они прошли от избы к одному из надворных строений. Я догадался: для больного, очевидно, истопили баню.
Что же это? Стало ему лучше, или, отчаявшись в моих средствах, они прибегают к своим, привычном.
Я прибавил шагу и скоро был в избе… На лавке, опустив седую голову, сидел Ефим. На мой вопрос он сказал, что Якова повели в баню. С обеда ему стало хуже. Опять весь горит и говорит невесть что. Все с ею разговаривает. Грозил посечь ее, коли придет за ним… Вон, гляди-кось… Сам косу повесил.
Над изголовьем постели Якова я увидел в щелеватой стене косу-горбушку с прямой короткой ручкой, какие употребляют в лесных и болотистых местах. Кроме того, в той же стене неподалеку виднелся серп и нож-косарь. В разных местах подальше торчали еще разные орудия в том же роде. Очевидно, вся семья готовилась эту ночь к генеральному бою с лихоманкой.
— А чем кормили Якова? — спросил я.
— Да чем кормили!.. Все будто здоров был. Есть запросил. Поесть, бает, больно охота мне. Налила старуха квасу-те, хлеба накрошила, да хрену… Больно охоч он до квасу с хреном. Чашки три, гляди, опростал. А стало вечереть, тут его и схватило пуще вчерашнего.
Сердце у меня упало. В извинение себе могу только повторить, что в нашей семье уход за больными был явлением редким и я привык полагаться на здоровую натуру. Как бы то ни было, благоприятные результаты вчерашнего приема «зелья» пошли прахом. А больше лекарства не было.
На крыльце послышался топот многих шагов, потом шум, среди которого выделялся неистовый протяжный мужской крик. Я не сразу узнал голос Якова: это был как будто вой крупного, смертельно испуганного животного, прерываемый исступленными ругательствами и угрозами. Общими усилиями женщин и килачей Якова втащили в избу и положили на его постель. Он метался, вздрагивал и кусал губы…
Я подошел к нему и громко поздоровался. Он глядел несознательно, но, видимо, все-таки узнал меня: схватил мою руку и стал крепко прижимать к своей груди, бормоча что-то невнятно. Мне слышались среди этого бормотания слова: «Не давай, не давай».
Понемногу он как будто начал успокаиваться. Порывистые движения стихали. Голова его лежала на подушке, глаза то закрывались, то бродили по сторонам. В другом конце, у печки, светила лучина, и эта половина избы рисовалась отсюда светлым фоном.
Вдруг Яков выпустил мою руку и весь рванулся.
— Вот она, пришла за мной!.. — крикнул он испуганным и диким голосом.
Я невольно оглянулся и вздрогнул. За мной стояла женская фигура, рисуясь на светлом фоне резко очерченным силуэтом. Я не сразу узнал Алену, подошедшую тихо к постели. Старуха тоже кинулась к сыну.
— Что ты, что ты! Ай не узнал родную жену… Но глаза Якова стали совершенно безумными. Он, видимо, ничего уже не понимал и был весь во власти завладевшего им образа. Лицо его исказилось. Скошенные глаза блуждали и сверкали белками. Сильно рванувшись, он протянул руку к косе, но я сразу уперся руками в его плечи, отвалил его на подушку и старался держать его в этом положении.
— Зарублю… посеку… — бормотал он сквозь стиснутые зубы.
Я напрягал все силы, понимая, что если безумный овладеет косой, то может произойти какое-нибудь страшное дело. Между нами началась борьба. Я все время налегал на его плечи, не давая ему подняться. Он шарил руками кругом, стараясь захватить со стены серп или косу. Я хотел сказать кому-нибудь, чтобы убрали косу, но, оглянувшись, увидел себя в центре какого-то повального безумия. В избе водворился настоящий шабаш. Все члены семьи, особенно женщины, похватав заготовленные в стенах орудия, размахивали ими как сумасшедшие в надежде убить невидимую «лихоманку». Даже девушка-подросток, сверкая в исступлении своими черными глазами на побледневшем лице, вертелась на середине избы, размахивая серпом. Только старуха мать, видимо, не потеряла головы и могла еще рассуждать. Я увидел ее около себя: она тоже держала в руке большой нож-косарь и колола им в воздухе с таким расчетом, чтобы ранить лихоманку, когда она захочет навалиться на Якова. Лицо ее было скорбно, но спокойно, как у человека, сосредоточившего внимание на одной трудной задаче. Старик сидел беспомощно на лавке, килачи забились в угол у печки.