А время идет своим чередом и идет так, что нам, деревенским жителям, вовсе незаметно, как год уходит за годом, словно тает, не оставляя о прошлом никаких воспоминаний и сосредоточивая внимание деревенского жителя только на заботах настоящего дня. Сегодня мы не знаем, что будет завтра, а завтра не будет того, что сегодня, — вчерашний день нынешнему не указчик. У меня вот вчера еще не было одной лишней заботы, а сегодня есть: стали куры ходить в клубнику и ягоды клевать, и такое меня «взяло зло» на кур, что я даже и не подозревал. Обыкновенно куры у меня ходили на полной свободе, но пришло мне на мысль развести клубнику (сосед-мужик предложил усов клубничных). «Польстился» я на эти усы, посадил, а теперь и сам не рад — кур развелось множество, и все с цыплятами, и клубнику господь уродил богатейшую — вот и не смыкай глаз всю ночь, потому что чуть солнышко взошло, уж наседки с цыплятами пробираются к клубничным грядам… И что мне клубника? А ведь не утерпишь, выскочишь в чем есть, и ведь какую войну затеешь с курами-то! Террор, сущий террор! Ожесточишься на бессмысленно мечущуюся наседку, на старуху кухарку, которая не смотрит, а жалованье получает, — взволнуешься негодованием на народное невежество, неблагодарность и вообще дойдешь до самого настоящего раздражения. И ведь не дорога мне клубника-то — вот вы о чем подумайте, — а такая уж привычка к своим заботам, все берет за сердце и беспокоит.
Так и идет жизнь: не знаю, зачем «польстился» на клубнику и нажил беспокойство с курами; беспокоился, беспокоился с курами, пришел к мысли — огородить огород частым тыном — новая забота, опять беспокойство: тын по самому малому расчету должен обойтись в тридцать рублей, чего и куры-то вместе с клубникой не стоят, а между тем обо всем этом надо думать и беспокоиться. Скрепя сердце, однакож, пришлось решиться делать тын. Не бросать же кур и гряды зря. Если бросать, так должно бросить и все прочее, из чего вырастает наше ежедневное деревенское беспокойстве: и капусту, и лук, и сено, и свинью, — да все! все вздор и дрянь; а бросишь, так и живи в безвоздушном пространстве… Да тогда зачем и жить-то в деревне?
Одно горе изживешь — другое едет навстречу. Порешил я делать этот тын и немного успокоился. Думаю, недолго куры мне напортят на грядках, потому что Иван Кузьмин, наш однодеревенец, мой должник на целых восемь рублей, «беспременно» обещал привезти для тына прутняку и кольев. Помню, даже сам просил меня никому другому не отдавать: «Мы с Андрюшкой духом оборудуем!..» — «Когда же?» говорю… «Вот одна минута… опослезавтра беспременно». Послезавтра бог дал хорошую погоду — не приехал Иван, а я хоть поволновался, но должен был извинить: надо пользоваться погодой — сенокос… «То то, то другое» — и неделя прошла; вспомнил я о тыне — опять рассердился и на кур, и на клубнику, и на Ивана: все волнует и выводит из терпения… Сто раз я костил этого Ивана самыми неприступными словами и не щадя обрушивал их и на кур, и на клубнику, и на старуху кухарку! Наконец, под угрозою не ждать и отдать работу другому, Иван «забожился мне всеми святыми», что завтрашнего числа «беспременно все оборудуем»… Знаю давно я эти «беспременно», «завтрашнего числа», знаю я, что значат эти слова в устах мужика, который задолжал восемь рублей и должен их отрабатывать… Хоть Иван и из порядочных, а все меня беспокоило — ну-ка опять надует… Обещал он приехать «утресь» к седьмому часу, а я, тревожимый заботой ожидания, проснулся уже и вышел в сад в шесть часов и беспокойно ожидал семи часов. Пробило семь — нет Ивана… Пробило двенадцать — нет Ивана… Три часа — нет!.. Словом, передать это состояние невозможно! Скажу одно, что к шести часам я положительно был вне себя, и не знаю, до каких размеров достигло бы мое нервное расстройство, если бы в семь часов Иван, наконец, не подъехал к моим воротам, сидя на огромном возу прутняка.
Его виновный вид, потное, запыхавшееся лицо — все вместе ясно доказывающее сознание им своей виновности и старание загладить проступок — значительно успокоили, меня; я перестал волноваться и чувствовал только сильную физическую слабость…
Я сидел на крыльце, и когда воз с прутняком въехал на двор, Иван подошел ко мне и, сняв шапку, извинился.
— Уж вы извините, сделайте милость… Я бы и радостью рад, да ведь что поделаешь? Выбрали в волостные судьи и проморили до третьего часу… Уж я потом, не емши, в лес-то поехал…
Я совершенно смягчился, сказав: «Ну ладно! Отдохни!» — и дал ему папиросу. Иван присел на крыльцо. — Отчего же так долго-то? — спросил я.
— Да делов накопивши за лето много!
— У них делов много! — иронически сказала старухакухарка, также отдыхавшая на кухонном крыльце неподалеку от меня. — Не покладаючи рук мужиков дерут!.. Судьи праведные!..
— Дерем, кто заслуживает! А кого и милуем!.. Тоже все надо обдумать, обсудить…
— А нонича-то кого судили? — спросила старуха.
— Много было всякого… Главная причина — Авдотья час замаяла… Сама взбунтовала дело, жалобу подала, а на суд не пришла… Посылали за ней почитай раз десять — не пойду да не пойду, а потом пришла тут женщина и говорит: «Что вы ее дожидаетесь? Она собрала свои хоботы в узел, да и ушла на вокзал!..» Пожалуй, и в самом деле уехала…
— Это какая же Авдотья-то? — спросила опять старуха.
— Али не знаешь, Авдотья-маляриха, вдова?..
— Малярова, Егорова вдова?.. Как не знать Авдотью!.. Опомнясь она у нас, года никак с два тому быть, полы мыла, — прибавила старуха, обращаясь уже ко мне… — Помнишь, чай? Баба такая складная?
Тут я вспомнил и бабу, вспомнил и плюгавенького маляра, вспомнил и то время, когда дом «обоем обивал», и как пришли два других маляра и отбили у плюгавенького работу; вспомнил и то, что эти два маляра были отец плюгавенького и его сын от второй жены — злой бабы; вспомнил, что плюгавенький очень был несчастен, очень чувствителен и что от бедности он тронулся, что мальчика у него раздавили, что в обморок он упал и что теперь он уж в могиле…
Вспомнив все это, я уже не мог быть не любопытным и спросил мужика:
— Так что ж, Авдотью, что ли, судили?
— Какое Авдотью — сама суд завела!.. Пожаловалась на одного мужика… Так, забулдыга, разбойник… Напился, вишь, пьян да и давай срамить Авдотью. «Я, говорит, тебя перед всем светом осрамлю… Я вижу, что ты на вокзале дружка завела, так я тебя произведу…» И стал орать при всем честном народе, да и на вокзале стал рассказывать: «Я, говорит, с Авдотьей и при муже-то жил как с женой… Она должна понимать, отчего муж-от исчах… И смеет она мне делать измену? Я, говорит, и жену-то вогнал в гроб из-за нее, а ежели она посмеет мне слово пикнуть, так я и не то объявлю…» И уж так поливал ее со всех концов — слухать-то и то тошно… Ну она, Авдотья-то, выла, выла, да и подала в суд: посоветовали подать…
— Ах, разбойник, разбойник! Да кто он, этот разбойник-то?..
— Да Буфетов, извозчик…
— Это что мальчика-то ее раздавил?
— Ну вот он самый! Такая злая татарская порода! Буфетов — он мальчика-то и раздавил…
Старушка кухарка была так поражена рассказом, что, приложив обе сложенные ладонями руки к щеке, медленно качала головой и охала…
— А как неспроста он и мальчика-то раздавил? — с ужасом сказала она.
— От него все станется!.. Это уж такая ихняя татарская порода… Он два раза господ проезжающих в лесу грабить принимался, только что леволверы были — бог спас. Разбойник!.. Они ссыльные из Касимова… Барин сослал в старые годы его деда. Татарин сущий.
— И станется от него, подлеца… Знал ведь он, как отец его лелеял!.. «На ж, мол, тебе… подохни с горя!..» Ведь он нежный был, Егор-то, как ребенок…
— Ну тоже — нарочно задавить!.. — с сомнением проговорил Иван. — Это ведь тоже… А может, они вместях с Авдотьей… Мужик он дерзкий, баба она была молодая, Егор-то жидок… Бог ее знает!
— Ну уж Авдотью ты не порочь! Уж Авдотью я вот как знаю!.. — вступилась с сильным раздражением в голосе старуха. — Ты Авдотьи не тронь!
— Чего мне трогать? Мне чего тут? А что в вашей сестре тоже хорошая тьма в совести… Иная — поглядеть на нее — овца бессловесная, а как разберешь, ан и видишь, что там у нее ад с дьяволами гнездится!