— Просто бы сказал жареное, по-нашему, по-русски, — продолжал баловаться и болтать что придет в голову сорокалетний балованный барчук, — а то фрит какой-то?.. Отчего фрит? Почему фрит?
— А потому фрит называется, — улыбаясь тою же заботливой улыбкою, заговорил лакей, — что фрит есть слово повсеместное. Ведь на свете всякого народу много — немцы, французы, армяне, персианцы — мало ли?.. У всякого свое название всему… Теперича, положим, существует название жамбон. Кажется, что такое? Ежели разобрать, больше ничего <как> оказывается ветчина, очень просто! Ну, а как ежели всякий бы иностранец по-своему спрашивал, тогда ничего невозможно разобрать… Вот поэтому самому и устанавливается для повсеместного смысла одно название — фрит, например, омлет или, так сказать, беф, шатобриан, кюлот!..
Скучающим гражданам с каждым словом этого монолога становилось почему-то легче и веселее. Вероятно даже, что причиною этого была совершенно неожиданная тема разговора, тема, решительно не имевшая ничего общего с теми современными, до крайности утомительными темами, которые уже до невозможности надоели нашим скучающим и из которых они, однако же, никаким образом не могли выбраться. Скучающие граждане наши, исчерпав в течение утомительного дня все эти утомительные темы разговора и убедившись, что безрезультатность их необходимо завершить чем-нибудь решительным, вроде ужина, когда и есть-то даже не хочется, — были приятно удивлены, что, помимо утомительных тем, казалось бы исчерпывающих решительно все вопросы жизни до самого корня, существуют еще какие-то темы непредвиденные и достойные размышления.
— Да, — балуясь, серьезно произнес земец. — Так вот, брат, какая штука фрит! Ну, а кюлот что такое?
— Просто сказать — говядина.
— Да! Но какая… как она?.. какое место?
Лакей как будто затруднялся ответом.
— То есть… как сказать?.. мясо!..
— Ну да, мясо, но какой сорт?.. Ну вот антрекот один сорт, а кюлот?..
Лакей потупился, и на его лице легла какая-то жалобная черта.
— Этого, извините, — робко проговорил он, — этого всего нам разобрать невозможно!
— Так как же ты можешь служить?
— Как служить? Названия знаем, а так, чтобы вникать в это, нам невозможно! Нам, дай господи, только не забыть названия да до кухни добежать, не перепутать; иной раз подаешь троим, четверым, в двух кабинетах — дай бог только это упомнить. А чтобы так до тонкости знать, это даже и сил наших не хватит.
— Будто?
— Поверьте! Помилуйте, одного бефу двадцать пять сортов, соуса и с томатом и с финзербом или, теперича, вина, ликеры? Ну, вина еще так-сяк — нумера… А ликеры, например? цвет один, а вкус разный; один говорит: «жинжеру», а другой бенедиктину требует. Помилуйте, от одних ликеров — покуда запомнишь, какие у какой бутылки бочка, — и то голова кругом пойдет! Мы иной раз в шестом часу гостей провожаем, а в девять опять на ногах… Как можно нам знать все! Слава тебе господи, что хоть прейскурант-то вызудил без ошибки, извольте-ка посмотреть книжку-то, а ведь ее надо всю насквозь знать!
Начав разговор как самый ординарный трактирный лакей, продолжая его в простодушном и шутливом тоне заботливой няньки, при последних словах этот шаблонный человек неожиданно для всех вдруг предстал пред скучающими господами во образе самого кроткого добродушного деревенского мужика, работника, каторжного работника, в поте лица своего зарабатывающего хлеб. Кто-то нарядил его во фрак, научил его держаться по-лакейски, заставил выражать всей своей фигурой удовольствие при виде кушающих и пьющих господ, заставил «затвердить» сотни каких-то слов, неведомо что означающих, словом, замаскировал и скрыл его подлинную человеческую суть, — и вот эта-то суть, горькое, каторжное существование простого рабочего человека, недосыпающего и недоедающего, вдруг зазвучало в его монологе о ликерах и финзербах так ясно и так жалобно, что: скучающие посетители не осмелились продолжать шутки.
— Конечно, — продолжал лакей, уж не как лакей, а как каторжный работник, — конечно, кто знает, например, иностранный язык и досуг у него есть, так это очень легко затвердить, а нашему брату, мужику, очень это трудно! Я отродясь не знаю, каков-таков и досуг-то есть на свете… Десяти годов меня в Петербург представили из деревни-то… У нас в Ярославской губернии народ все отхожий — то в Москву, по трактирной части, то по фабричной… У меня отец на фабрике помер, остались мать, две сестры маленькие да я по десятому году. Мать-то на фабрику пошла, а меня в Питер увезли. Нас, ярославских ребят, как телят, в Питер возят. Такие есть мужики — наберет мальчишек штук десяток, на свой счет представит их в Питер ли, в Москву ли и раздает по трактирам, по кабакам. Конечно, на этом и наживает с хозяев. Там меня десяти годов на Сенную, в самый черный трактир определили. День и ночь торговали, извозчицкий. Два года стоял за стойкой, посуду мыл. А что побоев! Все по голове, все по затылку, с оплеухой! Так сколько я претерпел, покудова господь меня сподобил с Сенной-то из вертепа достигнуть до ресторана! Конечно, добрые люди помогли, научили всему.
— Да чему же тут учить?
— Помилуйте, как чему? Теперича на свадьбах официантом приглашают, все надо знать — оршад, лимонад, весь порядок… Да тут страсть господня! Опять как подать, как обойтись… Облей-ка соусом-то гостя — ну, и вон! Как можно! Тут ни дня, ни ночи покою нет. Главное, спишь кое-как, совсем по нашей должности сна мало… Так тут, при такой жизни, где уж нам доходить до всего — дай господи только памятью не сбиться! Я этот самый прейскурант-то месяца три по ночам зудил, с огарком, покудова вошел в память. Только бы, господь дал, не перепутать. А кроме того, надо с гостем обойтиться уметь, услужить ему; а иной буйный на то и в трактир идет, чтобы наскандальничать… Иной раз не дожарят или пережарят — а ругают-то нашего брата. Бывает, который сердитый гость, так прямо тарелкой в рыло норовит: ему нипочем, например, в сердцах за лацкан дернуть, оторвать или соусом каким облить… А ведь фрак-то мало-мало девять целковых! Нет, наша должность трудная! Конечно, из-за доходов бьемся, а то бы нечшо можно на такую жизнь согласиться?..
— Ну а какая бы для тебя жизнь была лучше, по твоему вкусу?
Утомленное, труженическое лицо лакея вдруг засияло.
— Лучше деревенской жизни на свете нет! — по-детски радостно сказал он… — Это самое и есть моя великолепная мечта — жить в деревне своим хозяйством. Как можно! Места какие у нас! Выйдешь утром, воздух — аромат один, кругом на пятнадцать верст видно, двадцать деревень в хорошую погоду насчитать можно… И, господи помилуй, как хорошо! Годика два еще помаюсь, а там и к своему месту… Помилуйте — какое сравнение? своя скотина, свои огороды, родня, сестры, жена, маменька, все по душе, никто над тобой не командует, не понукает, — как можно сравнить! Я только вот из-за деревни все и бьюсь, всеми правдами и неправдами.
— И неправдами даже?
— Вполне верно-с! Ежели жить нашему брату, бедному человеку, по правде, так нам никогда невозможно выбраться на белый свет… Истинным богом! Я уж и сам думал — как жить без обману? Однако вижу — никак нельзя! Да вот, например, женился я, так прямо доложу, с обманом! Вполне сделал подделку…
— Подделку?
— Да как же! Подделал себя под богача — ну и выдали! Моя жена, вот как сказать, ежели сравнить, так больше нету слова как одно — теплынь! То есть ежели бы нас с ней выгнать в пустое неприступное место, в пустыню, и без копейки денег — то с ней пропасть невозможно, сейчас с ней станет и тепло, и весело, и то есть превосходно! Кажется, из трех лучинок она уют тебе сделает — вот какой человек! Вот как познакомился я с ней на вечеринке в деревне, за кадрилью (конечно, я, само собой, во фраке, и она все одно как барыня, со шлейфом, все как должно)… познакомился я с ней, понравились мы друг дружке с первого разу, я говорю: «Как, мол, Маша, насчет закона?» Она мне и отвечает: «Не отдаст, говорит, родитель, потому у тебя ничего нет, а наше семейство — богатые мужики». А точно — богатые мужичищи, старого завета, дом серьезный… «Как же, говорю, быть нам?» — «Думай, говорит, — еще год подожду, ни за кого не пойду, а больше мне ждать не дадут, силом выдадут…» (Конечно, виду не подает, веером орудует.) Что тут делать? Не с ножом же идти денег добывать, не такой у меня характер. Только воротился я в Петербург, тоскую, мучаюсь, не знаю, как быть, а швейцар у нас в ресторане расспросил меня, в чем дело, да и присоветовал: «Эко, говорит, беда! да ты вот как: накупи старых лотерейных билетов да разных объявлений — вот тебе и деньги! Ведь они, мужичье темное, не разберут». Что же вы думаете? Пошел я по табачным. «Нет ли старых билетов?» — «Как не быть!» И накупил я постепенно на три целковых — штук двести этого хламу — с орлами, с разными разводами, и все двести тысяч, дом, серебряный самовар, сервиз — страсть, что богатства!.. А швейцар, дай бог ему здоровья, говорит: «Погодь-ко, говорит, малый, поищу я тебе еще одну штуку. Служил я, говорит, в одной банкирской конторе, так выпускала она объявления, очень под деньги подходящие». Порылся в сундуке и вытащил эку пачку этих объявлений — как есть выигрышные билеты! Все в кругах, в звездах, разными красками, и все опять же двести тысяч, семьдесят пять тысяч, пятьсот, сто… Эдакими цифрами — за версту увидишь. «На-ко, говорит, парнюга, поправляйся на здоровье! Дай бог час!» Такой душевенный человек швейцар-то, гвардеец — дай бог ему здоровья! Ну вот набрал я себе таким манером капиталов, купил бумажник самый просторный, набил его так, чтобы видно было и чтоб под деньги подходило, — и в деревню! Цельный год я капиталы-то эти наживал. Приехал в деревню — повидал Марью, секрета ей не открываю — думаю, как бы она не осердилась на обман, помолился богу, пошел к родителям… Опять же вечеринка была. Вот я сижу рядом с отцом-то, держу себя небрежно, вроде барина, ничего не говорю, а так выну бумажник, достану оттуда папиросу, а бумажником так действую, чтобы миллионы-то мои ему в нос ударили. Упорный старичишка, а на деньги жаден! Вот он глазом-то и стал вцепляться в бумажник… Заметил это я, пришел в другой раз, переложил хламье-то настоящими бумажками (было у меня денег рублей с пятьдесят, то есть настоящих денег), перемешал я их с хламьем — пошел. Опять же вынул папиросу, да нарочно и оброни бумажник-то, миллионы-то и рассыпались по полу. Старичишка раззарился — подбирать: хватает обеими руками, видит настоящие-то деньги, а хламье-то ему тоже деньгами показались… Вижу я — разгорелись у него глазища… И раз, и два, и три я его этак-то раззадорил, а затем и говорю: «Так и так!.. Хочу, мол, жениться на Маше, дом буду строить, лавку открывать… деньги есть…» Тут старичишка-то и раскис. «Согласен!» Да пятьсот рублей я с него и счистил в приданое, окромя всего прочего!..