— Человек!.. — поминутно раздавалось из шумного кабинета; приятели ели, пили, пили и ели и долго не чувствовали ни малейшей потребности уходить из кабинета.
Часу в шестом утра все они, пошатываясь и придерживаясь за перила темных лестниц, тяжелыми стопами пробирались к своим квартирам, и каждый из них думал, что не все пропало, что «там что-то есть живое» и что «вообще нужно уезжать» поскорей отсюда.
— Вот это самое! честно, благородно! Оно самое и есть! — скидывая в темноте своей каморки шубу вместе с сюртуком и сапоги вместе с калошами, бормотал и охмелевший юноша Харитонов. — Оно! Вся суть! Честно, благородно! Н-да! И удеру! Удирать надо! вот главное! Удирать! Только вот к m-me Чижовой… поеду — и фють! Эй, любезные! — гаркнул он среди всеобщей тишины и мертвого сна меблированных комнат, вообразив себя на ухарской тройке.
Но, опомнившись и осмотревшись, потихоньку улегся в кровать, вздохнул и, еще раз сказав себе:
«И удеру!» — мирно смежил усталые вежды.
Так вот и еще страничка о «земельке»! Одна мысль о ней сразу оживила и осияла забитую тяжким трактирным трудом душу лакея, преобразив его в настоящего человека, да и у господ возбудила… аппетит.
Добрые люди*
Человек доброй души, швейцар, помогший Михайле словом и делом выбраться из ничтожества на белый свет, то есть жениться и устроить собственное свое хозяйство, совершенно неожиданно пробудил во мне воспоминания о бесчисленном множестве добрых душ, добрых людей, которых мне постоянно приходилось встречать и в городской и в деревенской среде. «Отчего это, — подумалось мне, — я так мало касался людей такого сорта и отчего, напротив, всевозможного рода хищники и живорезы так много поглощали моего внимания?» И, припомнив, как было дело, я убедился, что к этому не было никакой возможности, потому что добрые люди, как бы много ни приходилось встречать их в жизни, были явления единичные, своеобразные, люди, проявлявшие свою доброту на свой образец, в своем уголке, в своем частном кругу, тогда как хищники, живорезы, были и есть люди известного общественного течения, люди, олицетворяющие собою известный порядок вещей, ненавистники всякого иного порядка, с которым они и борются всеми возможными средствами и ни пред чем не останавливаясь.
Какой-нибудь добродушнейший вдовый мужичок, вроде известного в наших местах «Митеньки», надумает «сам по себе», что надобно, мол, бедным помогать, и начнет творить добро в своем уголке. Митенька, например, чтобы «творить добро», ухитрился сделаться лекарем, стал лечить петербургских купчих из Ямской молитвами и травами и сумел прослыть за великого искусника и целителя, а когда достиг большой популярности и стал зарабатывать множество денег, то, возвращаясь в деревню, принялся творить добрые дела, помогал бедным, вдовам, сиротам, разорившемуся мужику и т. д. В «своих местах» его помнят, и помнят главным образом те, кому он помог, поддержал. Но уже одно то, что этот «Митенька» был зарезан своим работником, и притом с целью грабежа, доказывает, как широка была волна хищничества и наживы и как почти бесследно, словно капли в море, исчезали в ее бурном потоке эти одинокие фигурки добрых людей и их маленьких добрых дел. Не до них было в то время. Если же теперь эти одинокие фигурки и их одинокие, не имевшие никакого общественного значения добрые дела и начинают возникать в памяти, то единственно только потому, что уж слишком надоело и измучило обилие всевозможных дел и людей живорезного направления.
Еду я раз как-то, лет шесть тому назад, с одной из станций узкоколейной дороги, направляясь на дачу, нанятую на лето моим приятелем. Проехав несколько верст по шоссе (не знаю, земское оно или еще аракчеевское), я должен был свернуть в сторону, в лес.
До поворота оставалось не более нескольких десятков саженей, как вдруг из лесочка, в который нам именно и следовало повернуть, с треском вылетела телега и загородила нам дорогу. В телеге были ящики с пивом, а на облучке ее качался из стороны в сторону и едва мог сидеть совершенно пьяный мужик без шапки. Не успела выскочить из лесу телега, как за ней, с плясом, с гармонией, с песнями и присвистами, выступила огромная толпа мужиков и баб, молодых и старых, и среди этой веселой и сильно подгулявшей толпы с трудом двигался до невозможности развинченный, дребезжащий, весь исковерканный и изломанный тарантас. В этом тарантасе сидел какой-то человек, худенький, кривобокий, изможденный, крепко пьяный, в расстегнутом пиджаке и жилете. Две молодые здоровые бабы с гармониями сидели у него в ногах, свесив свои ноги на подножки тарантаса, и горланили песни, в то время как кривобокий человек, из всех сил надсаживая свою разбитую грудь и стараясь перекричать галдевшую толпу, махал своим картузом и почти кричал:
— Милочки мои! Поклонники вы мои! Не забуду я вас до гробовой доски! Други! Ангелы мои!..
— Филипыч! — галдели мужики и бабы. — Ты отец наш! Ты наш покровитель!.. Бог тебя не оставит!.. Эй, шевелись, с пивом-то, потчуй!
— Откупоривай живей! На перекрестке поздравим Филипыча!
— Ангельчики мои! Милочки мои! Отрада моя единственная! — продолжал надсаждаться Филипыч, весь бледный, пьяный, возбужденный, со слезами на глазах.
Среди этого галдения в толпе, растащившей пивные ящики, хлопали бутылки кабацкого шипучего пива, разогретого летним послеобеденным солнцем; откупоривали его кто гвоздем, кто кнутом, протыкая пробку, кто хлопал горлышком бутылки об колесо, причем мужики и бабы резали себе руки, а иногда и губы до крови, и все это, мокрое, пьяное, еще шумнее принималось галдеть, лезло к Филипычу целоваться, вопияло: «Отец! Благодетель! Ты наш помещик! Мы твои подданные, поклонники!»
— Подымай его на уру! На уру бери! Берись, ребята!
Толпа сгрудилась у тарантаса, что дало нам возможность потихонечку объехать его, и в то время, как мы поворачивали в лесок, Филипыч летал над толпой как перо, махал руками, плакал и выкрикивал:
— Ангелы! Поклонники!.. Купидоны!
— Ура-а-а!..
— Вали на вокзал! Вали, ребята, до вагону провожать! трогай все!..
— Ура-а-а!
— Убьют они его! — оглядываясь на летавшего Филипыча, сказал мой возница, и мы въехали в лесок.
— Что это такое? — спросил я извозчика.
— А уж, право, не знаю… Да вот мы увспросим… Бабушка!.. Э-эй, старушка! — окликнул он какую-то старушку, направлявшуюся по той же дороге, по которой ехали и мы.
Сгорбленная старуха с палочкой в руках остановилась, закашлялась. Извозчик приостановил лошадь.
— Что это у вас за помещик объявился? — спросил извозчик.
Старушка долго кашляла, закрывая рот рукою, наконец проговорила:
— Да ты посади-ко меня в телегу-то, подвези старуху, я тебе все расскажу.
— Садить, что ли? — спросил ямщик.
— Конечно, подвезем!
— Ну садись, бабка, полезай!
С трудом взобралась старушка на телегу и уселась посередке, прямо на сене.
— Ты не больно прытко поезжай-то, — сказала она ямщику. — У меня кости старые, по камню-то всеё разобьешь…
— Ну, ладно!
Поехали шажком.
— А это, — начала старуха, — мы провожали нашего отца-благодетеля, покровителя нашего, Артамона Филипыча! Вот каков наш помещик!.. Кажинный год об эту пору он к нам в гости приезжает, ну вот мы его и чтим. Кабы не он, вовеки бы мы свету не видали, так бы и запропали в своей трущобе, как медведи…
— Да что ж он, каким таким родом вызволил вас?
— А вот видишь дорогу-то? Ведь теперь мы с тобой едем все одно что по московскому тракту, каменная ведь у нас дорога-то теперича, а что было? А было невылазное болото… Только по зимам и свет видели… Ну вот эту самую дорогу Артамон-то Филипыч нам и пожертвовал… Вот он кто — Артамонушка-то!..
Дорога действительно была новая; по бокам шли две широкие и глубокие канавы, на средине был плотно накатан прутняк, а поверх его была насыпана, по-видимому недавно, довольно узенькая полоска щебенки…