Выбрать главу

Нередко казалось, что ему тяжело жить, и когда он разочаровывался в иллюзии, какой горечью облекался вновь этот

*«А кто лучше, чем Вы, может мне о нем рассказать, чтобы мне его объяснить и озарить?» — писал ей Сент-Бев. — Примеч. авт.

мимолетный праздник!.. Восхищаться было, мне кажется, самой страстной потребностью его больной природы, потому что ведь он нередко бывал очень болен и очень несчастен! Нет, это был не злой человек, а больной, потому что появление какого-нибудь изъяна в его кумирах повергало его в глубокое отчаяние, говорю без преувеличения. Он как раз находился в таком отчаянии, когда познакомился с нами. Он никогда не говорил об этом открыто в наших беседах, которых искал, должно быть, для того, чтобы рассеять прошлое, полное гроз. Едва ли возможен душевный склад более загадочный, чем у него! А между тем, благодаря его обаянию, благодаря его непритворной мягкости, мой дядя, которого он любил по-настоящему, мой дядя, человек прямодушный, живой и набожный, считал его простым, искренним, сердечным. Он и был такой! Он и был такой! И счастливый, и утешенный тем, что может им быть благодаря этой ясной сердечности!

Его считали завистливым, в смысле литературном. Он никогда им не был. Но несправедливым, предубежденным, о да! Какой гнев и презрение овладевали им, когда он разуверялся в чем-либо достойном или прекрасном, в каком-нибудь таланте, открытие которого и вера в который наполняли его такой радостью! А после—какая ирония над собственной простотой! Как он мучился тем, что—как он говорил—сам себя ограбил! Он много страдал; поверьте этому и помните это всегда. Он умилялся цветком и приветствовал его благоговейно. Да. А затем сердился, что забыл про его тленность. Он пожимал плечами и бросал его в огонь. Это правда.

Врожденную мягкость, которая уживалась в нем с энергией, не омрачила ли в значительной мере политическая страстность? Мне часто так казалось. Неподкупное бескорыстие, в силу которого он переносил бы нужду без единой жалобы, делало его неумолимым по отношению к слабостям честолюбия и к вялости патриотического чувства, которую он называл преступлением. Быть может, в этом и заключается тайна его великого одиночества.

Мелочное усердие в работе доходило у него до крайности, пагубной для его здоровья, как и для его успехов. Он пригвождал себя к ней, как мученик. И тогда (я знаю это от других) его сердце и голова постепенно как бы заполнялись дымом, и этот дым иной раз заглушал непосредственность, порыв, текучесть, вдохновение, и получалось, как бывает, когда лампе не хватает воздуха. Я, может быть, плохо выражаю свою мысль, но Вы поймете, что я хочу сказать. Я не критикую, Боже упаси! Я оплакиваю его несчастье и муку!

Его увлечение немецкой литературой и преобразованием Вашей имело над ним большую власть. Впоследствии я позволяла себе удивляться тому, что его поэзия, хоть и изящная, но все-таки, быть может, жеманная, почти ни в чем не освободилась от рабства, которое было ему ненавистно, как это доказывают его восторга перед смелыми подвигами г. де Мюссе и перед новшествами всех вас, окрылявшими его надеждой.

С тех пор я не знаю ничего определенного и больше не видела вблизи этот гений, ставший таким горестным. Только отдаленными, редкими и печальными откликами искал он нас. Его книга о Клименте XIV напомнила нам самые очаровательные его беседы с моим дядей, который его подзадоривал. «Фраголетта» преисполнила меня удивления и страха. Затем «Гранжнев» вернул нас к нашей привычке жалеть о нем и надеяться на него. В дальнейшем, быть может, потому, что он старался обуздывать свое воображение и свою писаную речь, он повредил их свободе и блеску. Его последние книга я не решалась читать!.. Я повторяю Вам, быть может напрасно, но его живая речь была более неотразимой, когда он чувствовал, что его хорошо слушают и хорошо понимают, и когда он мог передохнуть от своей черной болезни. Наедине с собой, он слишком много думал о публике, которая судит холодно, {розный и верховный судья! И тогда пламя страдало от слишком долгих раздумий. Боязнь показаться смешным сковывала отвагу, которой он восхищался в других. Он был не из тех, кто способен сносить земные унижения, и он не ускорял шага, из страха упасть!.. Он предпочитал погибать в неподвижности, лишь бы не вызвать смеха неосторожным движением, того самого смеха, на который сам он не всегда скупился, в котором часто раскаивался! Разве не кажется это и Вам? Разве не заметили Вы сами, и вполне правильно, что он далеко не причинил всего того зла, какое мог причинить? Глубокая справедливость и глубокое милосердие заключены в этих Ваших словах.