Выбрать главу

Таковы наши писатели; они именно описатели. Возьмем кого-нибудь из ряда и остановимся на нем. Возьмем Пришвина.

Вероятно, он сам никогда и не говорил себе: «есть Я, есть только Я». Он сразу стал на то место, где «видят Что-то». Его самого, его «Я», его мысли, его воли – вы не заметите ни в одной строчке прекрасных описаний, да и между строк не прочтете ничего, потому что ничего этого нет. Бьется какое-то громадное чувство, но уже не человечье, не сердечное, а… просто не знаю, как и выразить, – глазное и кожное.

…Вот, вот… Летит сова… Гудит лес… Собака воет… Над Библией клонится мужик крепкий, мужик старый… Вздыхает Русь болотинами своими…

Хорошо? Конечно, хорошо, весьма хорошо описано, а хорошо ли это по существу, дурно ли, и чего Пришвин хочет, где он сам, – я не знаю, и он не знает.

Разные могут быть точки зрения. Но мне-то, знающему кое-что о личности, помнящему этапы индивидуализма, жутко наблюдать такие явления, попросту жаль человека: куда потерялся, только глаза, только «Что-то».

Я отмечал недавно «беспозициошюсть» наших модернистов. Чему удивляться? «Я» может еще занять какую-нибудь позицию. Но если есть одно «Что-то» – причем позиция? «Что-то» – решительно везде. Все для него – позиция.

Пришвин начал с этнографии. Но художественному таланту, – хотя бы и современному, «глазному таланту» – в этнографии тесно. Острым глазам и большому темному чувству доступна вовсе не одна узкая внешность предметов и людей (которые вместе составляют «Что-то»). Взором и чувством можно сцеплять образы, «творить», как творит всякий художественный талант. Естественно, что Пришвин не остался этнографом, да и занимаясь этнографией, он уже был художником. Только его останавливала робость, которую потом он бросил. И к своей выгоде. Прочтите любой из его рассказов, – они все одинаково хорошо или недурно написаны, сцепление образов красиво и довольно приятно. А если рассказы мы сравним с его современными «очерками» (есть такие в газетах, в журнале «Заветы», между прочим), то поразимся беспомощностью и удручающим отсутствием связанности; да и кому связывать, – автора нет. Это, однако, тоже «описания», «наблюдения», и Пришвин тот же самый. Но ему нет свободы безмыслия, какая дана в рассказах; для «очерка» автор нужнее; требуется, если не рассуждение, то все же одна нить, на которую наблюдения нанизываются. Безмыслие и там, и здесь – одинаковое; но в «описательстве художественном» оно не так бросается в глаза.

Большинство рассказов Пришвина не имеет никакого содержания. А когда и есть содержание, то оно, по существу дела, ничего не меняет. Ибо это не содержание, а опять художественное сцепление образов. Как они, образы, сцепились, вышло ли «содержание», или не вышло – художник не знает. Да и не все ли равно?

Рассказ Пришвина «Никон Староколенный» (последний сборник «Шиповника») – как будто с «содержанием». И даже с таким, какого захочет читатель. Г. Иванов-Разумник написал «о Никоне Староколенном» громадную статью в «Заветах» (да не одну – две, кажется), все время указывал на глубокое, определенное содержание и смысл рассказа, взял для помощи А. Ремизова, с которым сравнивал Пришвина; и если объяснения вышли, при всей патетичности, довольно спутанными и неубедительными, то это уже вина критика, это зависит от его способностей: сам-то для себя г. Иванов-Разумник увидел же в рассказе Пришвина и смысл, и содержание – какие захотелось. Можно бы увидеть и другое, и другую статью написать – всю наоборот.

Неспорно одно: рассказ по-современному хорошо написан (случаются провалы, но они не важны), есть воздух и краски, есть художественная сцепка видимого. Кому этого довольно, пусть радуется и желает, чтобы побольше писал Пришвин, побольше нарождалось таких талантливых, таких русских Пришвиных.

Может быть, и действительно довольно? Может быть, «искусство для искусства». И не очень-то, в конце концов, нужны любовь, ненависть, воля, действительность, личность? «Личность», – которая при том еще в постоянном неравновесии, движении, тянет за собой понятие «коллектива», вступает с ним в борьбу, опять отрывается от него… Вечная история, вечное круговращение!

Спокойнее, конечно, было бы отказаться натвердо от «Личности», обрести красивое «Что-то» и проходить по жизни, как наши Пришвины по литературе, легконогими и ясными странниками, с глазами вместо сердца. Один «проклятый вопрос» (а возможно и не один) был бы устранен.

Спокойнее, а между тем – не удается; спокойствие нас не пленяет. Настолько не хотим мы этой безличной легконогости, не примиряемся с ней, где бы и в чем бы она ни проявлялась, что и самые лучшие «описатели» нас не удовлетворяют вполне, и Пришвина жалко, хоть он будь еще во сто раз художественнее. Более того, сами «описатели» перестали себя удовлетворять.

Около литературы, среди описательства, народилось явление, крошечное по размерам, бессильное, но характерное и очень подчеркивающее, поясняющее мои соображения об индивидуализме. Вне этих соображений оно нелепость – и я его долго не мог понять.

Говорю о кружке русских «эгофутуристов». О них, вопреки их собственному мнению, решительно никто не знает, а потому сразу поясню: это просто несколько молодых людей, которые пытались занять по отношению к современной литературе позицию, которую когда-то заняли «декаденты». Так же принялись они выдумывать «новые слова», точь-в-точь с тем же задором и той же напускной самоуверенностью. Все то же, только помельче: «декаденты» повели себя от Фета, а нынешние – от Фофанова, т. е. от фетовского… племянника, что ли. Вот эта «старость» нового особенно и удивляла меня. Вскоре выяснилось, что из этих молодых людей только один более или менее способен к стихосложению (да и тот не так уж молод, лет за тридцать); кружок несколько распался, брошюрки перестали выходить. Оставшийся более талантливый поэт решил печатать свои произведения отдельно, а потом он, конечно, появится и на страницах самых «обыкновенных» журналов (кажется, даже появился); талантливость его – именно обыкновенный «модерн», если вычесть некоторые претенциозные провинциализ-мы, стесать уголки.

Любопытна не степень талантливости этого единственного «поэта» из эгофутуристов, и не то, что другие оказались бездарными, и не задор знакомо-декадентский, – нет, знаменательна их беспомощная, глупенькая, но инстинктивно верная «программа»; любопытно, что они, подражатели и роковым образом «описатели», закричали вдруг об «ego», об утерянном «Я». Бессильно закричали, не с того конца, и показалось, что они открывают Америку; однако по существу-то вышло кстати, потому что Америку открытую мы незаметно утеряли.

Стихи единого талантливого эгофутуриста – чистейшее «описательство». Несмотря на все самозаявлеиия, только описательство, «ego» в них и не ночевало; тем трогательнее верный инстинкт, влекущий в верную сторону, трогательно и свято покушение на личность, – пусть с негодными средствами. Объявилось желание найти «себя»; сказалось открыто, что современная литература потеряла или теряет «Я»; в ней тонет писатель, тонет человек.

Невольно, рядом с талантливым описателем эгофутуристом мне вспоминается другой поэт – декадент чистейшей воды В. Бестужев. Он выступил со всеми декадентами в 90-х годах, очень юным, но потом сразу исчез из литературы, ушел куда-то в жизненное уединение, где пребывал вплоть до самого последнего времени. Уединение не убило его таланта, но сохранило от литературных веяний, консервировало, и вот, когда вновь он появился среди нас со своими однообразными, широкими и сильными стихами, со своей книжкой «Возвращение», – мы ясно увидели знакомый лик настоящего поэта-индивидуалиста, одинокого до отвлеченности, до отчаянья, но с несомненно существующим «Я». Бестужев остался на той ступени, на которой говорят: «есть Я» или «есть только Я»… Но это не описатель, видящий «Что-то». У Бестужева нет глаз, – нет их для внешнего «Что-то», – но мы слышим, как бьется его сердце:

. . . . . . . . . . …Вы думаете, я не ведал, Что значит стыд, что значит стыд Всех поражений, всех обид, Когда спешишь один к победам? Вы думаете, я не знал, Что Он зовет к себе любовью. Что связывает души кровью, Что кровью сам себя связал? Все это знал я, люди, знал! Но вот упало, все упало, Теперь я в двери постучал, Теперь мне сердца не достало… . . . . . . . . . . Теперь мечта в крови зовет, А мир лежит один в тумане… Откройте! Кто печаль возьмет? Кто душу буйную притянет?