Выбрать главу

Особенно же строго взыскивает г. Волжский за нарушение древней заповеди об эстетике. Народ, жалость, раскольники – и вдруг эстетика! Предусмотренное преступление. Осудить и извергнуть. Но это, действительно, такое уже «предусмотренное» преступление и так много раз доказывалась непригодность этой статьи к современной жизни и мысли, что скучно повторять азбуку. Да и у блюстителей закона уши завешаны. Они оградили свою скинию со скрижалями такими стенами, что никакой звук извне туда не доходит, ни одно свежее дыхание ветра: и – они сами, блюстители, не могут выйти из своих стен. Посмотрите, как мечется в них г. Волжский: все одно и то же и повторяемое бесконечно, на многих страницах, почти в тех же словах: да эстетика, да неискренность, да личное, да этика, да эстетика… Какая жалость. Зачем? Для кого? Неужели мой Василий Щапов с «Озера» или о. Иаков менее достойны внимания, нежели то, как их описал автор, с эстетикой или этикой, и куда автора, с точки зрения г. Волжского, девать, сохранить или извергнуть? Тем более жалко смотреть на это и слушать однообразно-монотонные речи г. Волжского, что, – но ведь мы же видим! – он не мертвый, он только боится преступить черту закона, изменить букву, боится новых форм вечной истины и старается не верить им. «В старом кодексе истина есть, это я знаю; свобода нам непривычна; размышлять свободно – опасно от непривычки; не вернее ли держаться закона?» Но ведь, не бросившись в воду – не поплывешь. О, я не отрицаю истины в старых скрижалях. Она там была и есть. Но она, свободная, должна быть освобождена. Она должна расти с нами, живая, и консервировать ее, припечатывать ее семью печатями, хотя бы на этих печатях и было вырезано «libertas», – нельзя. Храните истинную истину в вашем «святом святых», г. Волжские, но верьте в нее больше, т. е. верьте, что она истинна для всех – и для нас, как для вас; любите людей, хотя бы и не так еще, как самих себя, по так, чтобы слушать их, не подозревая в измене букве закона. Не бойтесь менее охранять вашу правду – она в этом не нуждается. Бойтесь оставаться тем, что вы есть: ветхими законниками, фарисеями-праведниками, нетерпимыми и жалкими; потому что буква закона – всегда буква; а свобода – всегда «благодать».

Летние размышления*

Июль 1904

Действительно, прав г. Боцяновский в «Руси»: летом как-то нечего читать и не о чем писать. Ничего не «случается» в литературе, нет «событий» в журналистике, даже маленьких; от больших мы давно отвыкли, их нет и зимой. За литературное «событие» многие приняли весенний сборник т-ва «Знание», или, если не весь сборник – то, по крайней мере, первый рассказ, Леонида Андреева, «Жизнь Василия Фивейского». Рассказ хороший, не спорю; Леонид Андреев, как это давно признано, самый талантливый из всей группы московских беллетристов; я даже издавна осмеливаюсь утверждать, что он гораздо талантливее самого «Максима», не говоря о всех других его последователях; однако вряд ли можно смотреть на появление последнего рассказа этого одаренного писателя как на «литературное событие». Именно «события»-то и не было. Ничего не совершилось. Все осталось на своих местах. И Леонид Андреев остался за чертой магического круга, в котором живут все, талантливые и не талантливые писатели «после Максима Горького». Горький все-таки в центре этого круга, а они теснятся вблизи. Я боюсь, что никакой художественный «талант» не может дать силы переступить эту черту. Нужно что-то иное. Вероятно, нужна и «мысль», к которой так неловко и бессильно начинает простирать руки сам Максим Горький. Впрочем, бессмысленность и бессмысленность его «Человека» (в том же сборнике «Знания») достаточно доказывает всю случайность и заведомое бесплодие этих простираний. С Горького и талант уже начинает слезать, вытираться на нем, как сусальная позолота на деревянном идольчике; Леонид Андреев не вытрется так скоро, может быть, никогда не вытрется. Тем хуже. Как сверкало бы это золото под лучами солнца! Как жаль – нас: мы лишены видеть его под солнечными лучами, не увидим никогда, если Л. Андреев не выйдет из своего погреба. Выйдет или нет – предречь это, конечно, не может никто.

Леонид Андреев написал рассказ на модную тему, написал хорошо, потому что ему дано хорошо писать; и больше ничего. Тему он взял именно как модную, как чужую, вот что всего печальнее. Там, где он говорит свое, прежнее, общее со своими товарищами по мысли, – его «новая» тема от него уходит. «Бог» уходит. И остается опять «человек», вечный идол, почерневший от долгих воскурений, но не менее милый и божественно-великий для верных. Данный «Человек», – рассказ Максима Горького, – не удался; но ведь Максим Горький всю жизнь только и писал «человека» – только его и проповедовал, как достойный апостол. И вера его преемников в это единое божество проникла в них до самых костей. Когда Леонид Андреев говорит о чужом Боге, – о Боге, – он смотрит на Него из своего храма, зовет Его служить истинному божеству – человеку. Бог должен прийти, Он должен помогать, Он должен служить, быть полезен человеку (да, да, «полезен!»). Он должен воскрешать умерших, должен поддерживать веру, доказывать человеку Себя, должен, должен! А если нет… Л. Андреев говорит: нет. Бог не пришел. Не доказал. Не послужил так, как того хотел и рассудил во благо – человек. Зачем же Он человеку, который уже одним тем бесконечно божественнее, чем он несомненно и наверно – есть?

Итак, рассказ Андреева, рассказ на «тему о Боге» – опять все тот же гимн человеку, многоликому и единому гордому божеству всех Горьких. Все тот же старый догматический материализм, до чичиковщины – только немного приправленный свеженьким соусом внешне понятого Ницше, внешне понятого значения личности – «я». Попытка соединить веру в человечество (множественность) с культом личности (единства), соединить, не выходя из круга чисто материалистического миросозерцания, т. е. без всякого третьего элемента, без цементировки, – есть, конечно, абсурд; и такие попытки должны приводить, – как мы и наблюдаем это, – к плачевным результатам. Вот первый: все новейшие писатели «эры» Максима Горького – считают себя поборниками свободы, но нетрудно доказать, что, при данном их мировоззрении, именно понятие-то свободы наименее для них и доступно. С материалистической точки зрения абсолютная свобода личности «я», человека, – исключает свободу человечества и наоборот, – так же, как единство исключает множественность и наоборот. Обе веры – вера в человечество и вера в человека – уничтожают друг друга. Такая метафизика (если только это можно назвать метафизикой) и есть причина всех действенных, реальных противоречий у писателей указанного направления: они, проповедники свободы, – нетерпимы ко всему, что говорят не они сами; они, желающие, чтобы их слушали, – не умеют слушать; «гордые и смелые» – боятся всякого движения по пути развития мысли и держатся старых форм, старых формул, не замечая, что в их собственных душах есть уже коренное ему противоречие. «Свободиики» – они, увы, не могут быть свободными; как это ни странно звучит – но я должен сказать, что все так называемые «передовые борцы» постольку консерваторы и охранители своих неподвижных законов, поскольку материалисты. Понятие свободы (как для всех это уже ясно) несовместимо с чисто материальным взглядом на мир. Старое, относительное, внеличное понятие свободы (золотой век, общее довольство, ровная сытость, алюминиевые домики) – еще кое-как уживалось с догматическим материализмом. Но вряд ли у кого-нибудь сохранилось оно таким же доныне. А материализм – толстая цепь, приковывающая современных либералов именно к этим угасшим, умершим в них желаниям, делающая из них рабов всего, всех и самих себя.