– Роман Василич, – говорил я, переправляясь через речку, – как тебе не стыдно, ты перешел, бегаешь по другой сухой стороне, а я, может быть, сейчас провалюсь – и ты ничем мне не поможешь.
Эта речка вероятней всего была все та же Вытравка, но, может быть, и Кубжа. Она отделялась от остального зыбучего болота только более темной окраской покрывающих ее растений, среди которых были и кувшинки. Сплетенный корнями покров этих трав был, вероятно, тонок, и я висел в нем, как в гамаке.
Но тем не менее, постоянно разговаривая с Ромкой, я перебрался на другую сторону, совершенно сухую (Поддубовскую) вырубку, покрытую редкими березами и ковром цветущих трав.
Тут я устроился на пне, уложил Ромку, сломил веточку, стал отмахивать от него мух. Ему это до того понравилось, что он даже приподнял одну свою крышку и обнажил живот. Он был похож на ребенка, вернее на то лучшее, что осталось мне от сына, когда он был маленьким…
Множество людей мне вспоминалось, которые жили без «друзей», вернее без потребности их создавать. Конечно, их окружали какие-то люди, и близкие по образу жизни, вообще по необходимости, но этим занятым людям и в голову тогда не приходило творить друзей, у них для этого творчества не было пустоты, в которой бы под ногами качалось над бездной тонкое сплетение растений, а в воздухе носились птицы – пережиток формаций, с длинными кривыми носами.
Так я говорю: «Друг мой!» – и не вижу его лицо, и этот друг мой – это лучи души моей, которая встречает теперь собаку, и она становится другом, и так все, решительно все рождается из пустоты, из ничего, все лучшее, все высокое сознание человека на земле.
Ромку я понимаю мало-помалу через мать его, на каждом шагу узнаю ее, и в своих действиях держусь этой линии. Например, вот теперь, желая прогуляться по тетеревиным местам, я пустил Ромку свободно, потому что через мать узнаю в нем послушную собаку, которая не может ничего поделать особенного, выйти за пределы наших отношений. И когда он стал приискивать, я не надевал ошейника. По мере того как мы приближались к птице, он сильнее метался в стороны, и наконец, когда стал делать прыжки, петух взорвался в кусту.
Такое же было и с матерью, как она металась вначале, а потом как-то осенью вошел я в лес, и она сразу повела к тетеревам очень осторожно. Так будет и с ним – сразу поймет, что надо не метаться по следам и шить машинкой, а причуять по воздуху и прямо идти на птицу.
В деревне около изгороди совершенно птичьим голосом, вроде галчонка, закричал на Ромку молодой хорек. Я понял, что это один из тех, которых наши соседи поймали и прикармливали. Им нечем стало кормить, и они их выбросили. Вот это уж видно, что московские крестьяне, – подумать только, хорьков, злейших врагов кур, не убили, а выпустили на волю!
Я долго играл с хорьком, давал ему в зубы плетку, а потом подбрасывал в воздух. Он прыгал, корчился, как кошка, старался быть очень страшным, но у него плохо это выходило, потому что младенческая невинность была даже в мордочке молодого хорька, что-то очень наивное в сочетании огненно-черных глазок с белыми приплюснутыми ушами и нежным рыльцем. Я оставил его жить, сказав: «Живи, но только смотри, у моего хозяина кур не воруй!»
Зашел проверить тетеревиный выводок и опять ничего не нашел, даже следов. Очень возможно, что ястребу помогла расправиться со всеми молодыми лисица или хорек, а старики улетели в моховое болото на пьянику.
Начинаю беспокоиться, что первого августа нечего будет стрелять, бекасы молоды и не так их много. И какие бекасы первого августа? – все поддубовские выбиты скотом, на Острове, говорят, только три тетеревиных выводка и то в глуши, – на что же охотиться?
Пастух сказал, что в лесах и комар и вся муха пропадает к посеву ржи. Вот, в самом деле, естественное время в нашем краю для начала охоты. Первое августа – это слишком рано.