Софья Карамзина. Я никак не пойму, где мы.
Вяземский (оглядывается). Как поразительно! Веселая игра привела нас в одно из самых печальных мест Петербурга.
Воронцова-Дашкова. Куда?
Вяземский. К дому Пушкина, княгиня. Мы стоим как раз около его крыльца.
Все поворачиваются к крыльцу темного дома. Молчание.
Софья Карамзина. Бог мой, а мы здесь так хохотали и вели себя, как глупые дети.
Лермонтов. Если бы Пушкин был жив, то, конечно, вышел бы и бегал с нами в горелки.
Вяземский. Это точно.
Лермонтов (после недолгого молчания говорит просто и тихо, как бы разговаривая с самим собой). «И мрачный год, в который пало столько отважных, добрых и прекрасных жертв, едва оставит память о себе в какой-нибудь простой пастушьей песне, унылой и приятной».
Воронцова-Дашкова. Откуда это?
Лермонтов (не отвечает ей). Я не знаю лучшего выражения нашего времени, чем эти пушкинские слова. Помнишь, Жерве, как любил эти строки Саша Одоевский?
Жерве. Где-то он теперь, бедняга?
Лермонтов. Погодите! (Что-то замечает у порога пушкинской квартиры, подходит к порогу, наклоняется и срывает какую-то траву.) Подорожник. Простой подорожник. (Осторожно сдувает пыль с листьев подорожника.)
Вяземский. Англичане утверждают, что подорожник всегда распускается у порога дома, чей хозяин никогда не вернется в отечество.
Столыпин. Как верно. Он ушел навсегда и без времени.
Лермонтов. Нет, Монго. Его имя будет сверкать в веках. Без него мы существовали бы ничтожной частью своей души. Даже эта северная ночь была бы иной для нас и не давала бы такого очарования, если бы не было Пушкина.
Вяземский. Браво, Лермонтов! Браво!
На набережной слышны чужие голоса. Все затихают. Появляется князь Васильчиков и с ним молодой офицер-кавалергард.
Воронцова-Дашкова (тихо). Васильчиков! Как глупо мы попались.
Васильчиков (говорит кавалергарду). Он не имеет манер. Он так шаркает ногами по паркетам, что я однажды даже обратил на это внимание наследника.
Кавалергард. А что он, наследник?
Васильчиков. Он ответил очень мило, что походка, помогающая наващивать императорские паркеты, есть хотя и скромное, но несомненное достоинство.
Кавалергард хохочет.
Жерве (тихо). Вот фазан!
Васильчиков (замечает Воронцову-Дашкову и всех остальных). Княгиня! Вы здесь, в такое время! Князь Вяземский! Какая неожиданность! Здравствуй, Лермонтов! Ты, конечно, вдохновитель этих странных прогулок и ночных бдений под открытым небом?
Лермонтов. А почему они тебе кажутся странными?
Васильчиков (ядовито). Должно быть, потому, что я не поэт. Я не владею искусством очаровывать окружающих при помощи полночных серенад на набережных Мойки.
Лермонтов. Зато ты чудесно овладел искусством высказывать свои невысокие соображения высоким штилем и притом преимущественно высоким особам.
Васильчиков. Ты, я вижу, зол сегодня.
Лермонтов. Да. Я зол. Но я могу быть злее.
Васильчиков. Что это значит?
Вяземский. Михаил Юрьевич, нас ждут экипажи.
Мусина-Пушкина предостерегающе трогает Лермонтова за руку.
Лермонтов. Если я буду тебе объяснять, что это значит, то мы зайдем, пожалуй, очень далеко. Нам придется поговорить о низкопоклонстве, а это длинный разговор.
Васильчиков. Ну, знаешь, это уж слишком. (Кланяется Воронцовой-Дашковой и Мусиной-Пушкиной.) Простите, что я невольно заставил вас выслушать несколько резкостей. Но, видит бог, вина не моя.
Кавалергард (тихо, Васильчикову). Зачем ты ему смолчал?
Васильчиков не отвечает, церемонно кланяется и уходит. Кавалергард идет следом за ним.
Мусина-Пушкина. Лермонтов, что это за взрывы?
Лермонтов. Вы заметили, какие у него глаза? Как у дворцового камердинера. Вы знаете, я ехал в Петербург с Кавказа, – помнишь, Жерве, – и ямщик пел нам прекрасную песню. А потом обернулся и сказал: «Так вот поешь-поешь, а вы думаете, ваше благородие, от радости? Нет. Я бы от радости так запел, что березы бы зимой распустились». Жерве спросил его: «А чем же ты несчастлив?» – «Суженую мою, крепостную князя Васильчикова, барский сынок испортил, и отдали ее замуж за лакея». (Умолкает.)