— Давече утром, как несла белье, этот ваш генерал-арестант в переулке пристал…
— Ишь подлая собака! — зло проговорил Григорий, и довольное выражение мигом исчезло с его лица. Он нахмурился. — Что ж он говорил тебе?
— Звал к себе жить… Ты, говорит, одному мне стирать станешь белье. Судьбу нашу с тобой обещал устроить… Останешься, говорит, довольна…
— А ты что? — нетерпеливо перебил Григорий, бросая строгий и пытливый взгляд на жену.
— Известно что! — сердито ответила Аграфена, видимо обиженная и этим вопросом и подозрительным взглядом мужа. — Небось так отчекрыжила старого дьявола, что будет помнить!
И она подробно рассказала, как «отчекрыжила».
— Ай да молодца, Груня! Так ему и надо, подлецу! И тиранство ему вспомнила?.. И старым псом назвала? Ну и смелая же ты у меня матроска! — весело и радостно говорил Григорий.
Его лицо прояснилось. Большие голубые глаза любовно и виновато остановились на Груне.
Но прошло минут пять, и он снова нахмурился и спросил:
— А прощалыжника ветрела сегодня?
— Какого такого прощалыжника? — в свою очередь спросила Аграфена, поднимая на мужа холодный, усталый взгляд.
— Будто не знаешь? — продолжал матрос.
— Ты говори толком, коли хочешь человека нудить.
— Кажется, толком сказываю… Писаренок паскудный не услеживал тебя?
— А почем я знаю?.. Не видала я твоего писаренка… Отвяжись ты с ним. Чего пристал!
Раздражительный тон жены и, главное, этот равнодушно-холодный взгляд, который она кинула, заставил Григория почувствовать еще более мучительное жало внезапно охватившей его ревности.
И он значительно проговорил, отчеканивая слова:
— Я этому писаренку ноги обломаю, ежели он будет шататься около дома… Вчерась иду домой, а он тут, как бродяга какой, шляется… Как заприметил меня, так и фукнул… А то морду его бабью своротил бы на сторону… И беспременно сворочу… Слышишь?
— Не глуха, слышу.
— То-то…
— Да ты чего зудишь-то? И все-то в тебе подлые мысли насчет жены… Постыдился бы… Кажется, я по совести живу… Ничего дурного не делаю… Веду себя честно, а ты ровно полоумный накидываешься… А еще говоришь: любишь. Разве такая любовь, чтобы человека мучить?
Григорий сознавал правоту этих горячих упреков. Он знал, что жена безупречна, и все-таки временами не мог отделаться от подозрительной ревности. Беспредельно любивший жену, он чувствовал, что она не так любит его, как любит ее он, чувствовал это и в ее постоянно ровном обращении и в сдержанности ее ласк, и это-то и питало его ревнивые чувства, несмотря на безукоризненное поведение жены.
Ему стало стыдно за то, что он безвинно обидел Груню, и он сказал:
— Ну, ну, не сердись, Груня… Я ведь так, шутю… Я знаю, что ты правильная жена.
И, словно бы стыдясь обнаружить перед ней всю силу своей ревнивой и страстной любви, он принял умышленно равнодушный и властный вид хозяина и примолк.
— Однако и спать пора. Завтра до свету вставать! — проговорил он, окончив чаепитие. — Спасибо, что накормила и напоила… Идем, что ли, Груня? — ласково прибавил он, вставая из-за стола.
— Ступай спи, а мне еще убираться надо.
— Уберись и приходи… Нечего-то полуночничать!
Матрос пошел спать, а матроска словно бы нарочно долго убиралась с посудой.
— Ты что ж это, Груня? Долго будешь убираться? Иди спать, коли муж приказывает. Мужа слушаться надо! — раздался нетерпеливый голос Григория.
— Иду, ну тебя!
Молодая женщина с равнодушным, усталым и покорным выражением на своем красивом лице, потушив лампу, тихо скрылась за пологом.
Скоро в полутьме комнаты, чуть-чуть освещенной мерцанием лампады перед образами, раздался громкий храп матроса.
Григорий был женат около пяти лет.
Помор Архангельской губернии, он, как и большая их часть, придерживался старой веры. В церковь ходил только по обязанностям службы и втайне молился по-своему. Однако в нем не было нетерпимости раскольника-изувера, и он не гнушался есть с матросами из одного бака и не считал их погаными*. Зато не пил вина и табаком не занимался.
Исправный и добросовестный, Григорий был отличным матросом и с первого же года поступления на службу назначен был рулевым.
Еще бы!
С малых лет Григорий каждую весну отправлялся с отцом и двумя работниками на Мурман, где в одной из закрытых бухт стоял на зимовке небольшой, допотопной конструкции, палубный карбас с необходимою снастью для ловли трески. Этот карбас принадлежал отцу и составлял главный источник существования семьи. Его оснащивали, проконопачивали, просмаливали, чинили старенькие парусишки и, помолясь богу и святым угодникам, уходили на промысел и проводили иногда в неприветном Ледовитом океане по целым неделям, не приставая к берегу.
Всего навидался и испытал Григорий в эти опасные плавания.
Случалось, и не раз, что смелые промышленники бывали на волос от смерти и уже готовились к ней, когда свирепая северная буря застигала в океане, далеко от берегов, маленькое старое суденышко с разорванными парусами и носила его, беспомощное бороться с жестоким ураганом, по седым, высоким волнам, грозившим ежеминутно поглотить маленькую скорлупку с несколькими выбивающимися из сил смелыми пловцами.
В таких случаях приходилось только надеяться на бога да на Николу-угодника, вызволяющего отважных моряков, которых нужда и бесшабашная отвага, соединенная с невежеством, выгоняют на подобных отчаянных посудинах в свирепый океан.
И старик помор, отец Григория, смело, не теряя присутствия духа, правивший рулем, чтоб не поставить судна поперек волнения, в такие тяжкие часы становился напряженнее и бывал молчаливее и суровее, чем обыкновенно. В его красном, обветрившемся лице стояло выражение какой-то угрюмой покорности человека, готового к смерти и встречавшего ее не раз лицом к лицу. Только губы его шептали молитву Николе-угоднику, да временами смягченный взгляд его зорких глаз любовно и тоскливо останавливался на сынишке.
Много гибнет каждое лето таких поморских судов вместе с людьми, но Никола-угодник как-то вызволял из всех опасностей карбас, на котором находился Григорий. Буря затихала и давала возможность бежать к берегу под наскоро зачиненными парусами. И моряки, словно бы изумленные, что остались живы, только безмолвно крестились и снова принимались откачивать воду, набиравшуюся в расшатанное бурею судно.
Случалось, что этих мореходов-мужиков, не имевших, конечно, ни морских карт, ни компаса, о которых и не слышали, а полагавшихся на свое морское чутье, на глаз да на милосердного бога, вместо Мурмана заносило на Новую Землю, и там, на безлюдном острове, в каком-нибудь пустом становище прежде зимовавших промышленников, приходилось зимовать, питаясь чем бог пошлет и что раздобычит ружьишко, и ждать вешнего солнышка, чтобы пуститься в обратный путь к Мурману и дать с оказией весточку домой, что, мол, живы и к осени, если бог даст, будем в деревне.
Эта суровая, полная постоянной напряженной борьбы и опасностей жизнь сделала Григория смелым моряком, приучила быть скромным и правдивым — с морем какая же может быть ложь? — закалила в нем твердый, решительный характер и развила привычку к той молчаливой созерцательности, которая нередко встречается у людей, находящихся в частом и близком общении с природой.
Правя рулем в тихую погоду, когда остальные спали в крошечной тесной каютке, пропитанной запахом трески, или сидя на отдыхе на палубе, после нескольких часов ловли рыбы, Григорий невольно наблюдал и этот беспредельный холмистый океан с далеко раздвинувшимися рамками горизонта, и это высокое небо, и это никогда не заходящее холодное полярное солнце, и эти роскошно-яркие снопы северного сияния. И, подавленный величием и таинственностью всего окружающего, он еще более проникался весь религиозным чувством страха и почтения к творцу, и в то же время в нем появлялась какая-то пытливая мечтательность, бессознательно требовавшая и от этого океана, и от неба и солнца разрешения вопросов и сомнений, неопределенных и неясных, но назойливых и смущавших его впечатлительную душу.