Невзгодин впервые слушал Заречного.
Далеко не из его поклонников, он с первых же слов молодого профессора почувствовал силу его таланта и с возраставшим вниманием слушал оратора, отдаваясь, как художник, обаянию и самой речи, и гибкого, выразительного и по временам страстного голоса Заречного.
«Pro domo sua!»[19] — подумал он и взглянул на Маргариту Васильевну.
И она, казалось, внимательно слушала мужа.
Когда смолк взрыв рукоплесканий и снова воцарилась тишина, Заречный, казалось, еще с большей страстностью и с большим красноречием продолжал развивать ту же тему. Он снова говорил о бесполезности и вреде бессмысленного геройства, хотя и допускал, что бывают такие случаи, когда должно принести в жертву даже любовь к делу. Он пользовался юбиляром, приписывая ему, уже осовевшему от умиления, ту борьбу в минуты сомнений между желанием бросить все и чувством долга, которой в действительности почтенный Андрей Михайлович никогда не испытывал, не имея ни малейшего желания «бросать все» и быть изведенным супругой; и мудрость змия, и чистоту горлицы, и те соображения о науке и об оставлении молодежи без настоящего руководительства, которые будто бы удерживали юбиляра на его посту в тяжелые минуты уныния; соображения, которых Андрей Михайлович никогда не имел, а просто тянул добросовестно лямку, не делая никому зла по своему добродушию.
Когда Николай Сергеевич кончил, в зале стоял гул от рукоплесканий. Дамы махали платками. Почти все поднялись со своих мест и спешили пожать руку Заречного. Везде раздавались восклицания восторга. Ему устроили овацию.
— Превосходная речь. Я иду пожать руку вашему талантливому мужу, Маргарита Васильевна! — проговорила несколько возбужденная Аглая Петровна.
И, поднимаясь, спросила:
— А вы не пойдете?
— Нет.
— А ваше сочувствие, я думаю, ему дороже сочувствия всех нас! — полушутя кинула Аносова и тихо двинулась, степенно и величаво отвечая на поклоны знакомых.
— Ну, а вы что скажете о речи мужа, Василий Васильич?
— У вашего мужа ораторский талант. Речь талантлива по форме.
— А содержание?
— Специально отечественное. Оправдание получки жалованья возвышенными соображениями.
— А все в восторге.
В это время невдалеке от них раздался громкий голос высокого старика с большой седой бородой, который, обращаясь к сидевшей с ним рядом молоденькой девушке, произнес:
— Я помню, Ниниша, как в этой же самой зале, говорил Пирогов на своем юбилее. Он не то говорил, что говорят нынче молодые профессора.
Невзгодин и Маргарита Васильевна прислушивались.
— А что он, папочка, говорил?
— Многое, но особенно живо врезались в моей памяти следующие слова Пирогова, обращенные к профессорам: «Поступитесь вашим служебным положением, пожертвуйте тем, что дается зависимостью положения, и вы получите полную свободу мысли и слова!..» теперь дают совсем другие советы! — негодующе прибавил старик.
— Не все в восторге, Маргарита Васильевна. Кто этот старик?
— Разве вы не знаете — это Лунишев. Интересный старик. Бывший профессор, потом доброволец солдат в Крымскую войну, затем гарибальдиец и с тех пор непримиримый земец.
Между тем снова начались речи, но уставший юбиляр слушал их сидя, и публика после Заречного уже не с прежним вниманием слушала ораторов.
Встали из-за стола часов в десять, и Маргарита Васильевна тотчас же уехала. Невзгодин проводил ее до подъезда и обещал заехать к ней на другой же день.
Возвратившись в залу, он встретился лицом к лицу с Аносовой.
При виде Невзгодина Аглая Петровна, казалось, была изумлена, и с ее губ сорвалось:
— А я думала…
— Что вы думали?
— Что вы уехали, как только скрылась Маргарита Васильевна! — насмешливо кинула Аносова.
— Как видите, вы ошиблись. Я только проводил Маргариту Васильевну. Мне еще хочется посмотреть, что здесь делается.
— Опять говорят речи. Замучили Андрея Михайлыча. Ну, прощайте, и я уезжаю.
И, внезапно поднимая на Невзгодина взгляд, полный чарующей ласковости, она крепко пожала его руку и тихо бросила:
— Приезжайте же поскорей ко мне. Я очень буду рада вас видеть и с вами поспорить.
Проговорив эти слова, она вспыхнула и торопливо вышла из залы.
На следующий день во всех московских газетах появились более или менее подробные отчеты о праздновании юбилея Косицкого. Разнося славу почтенного профессора по стогнам[20] Москвы, составители заметок, обладавшие некоторой художественной фантазией и не совсем равнодушные к возвышенному слогу, не обошлись, как водится, в своих описаниях без тех риторических прикрас и гиперболических сравнений, которые так нравятся большинству читателей и особенно читательниц.
А один репортер, очевидно, подающий большие надежды, ухитрился начать свою заметку довольно оригинальным вступлением, не достигшим, впрочем, цели автора: быть приятным юбиляру. По крайней мере, Андрей Михайлович морщился, когда после утреннего чая читал, облаченный в свой старенький халат и сидя у письменного стола, такие строки, неожиданно следовавшие после заголовка: «Юбилей А.М.Косицкого»:
«Взгляни, читатель, на этого худенького, маленького, неказистого старичка с седою клинообразною бородкой, окаймляющей морщинистое доброе лицо с длинным, красным и глубокомысленным носом ученого, с маленькими и светлыми, как у чижика, или, вернее, как у канарейки, глазками, необыкновенно умными и в то же время кроткими, отражающими чистую, бесхитростную душу русского человека не от мира сего. Но в этом тщедушном тельце чувствуется сильный и пытливый дух научного исследователя. Он улыбается. Он растроган. Он умилен. Он сконфужен. Слезы волнения дрожат на его ресницах… Это глубокочтимый юбиляр, вступающий в пиршественный, залитой огнями зал „Эрмитажа“ и встреченный такими бурными рукоплесканиями многочисленных почитателей и почитательниц его ученой деятельности, что, казалось, вот-вот обрушатся своды пышного чертога».
Видимо недовольный, Андрей Михайлович тихонько ворчал:
— И к чему понадобился ему мой нос!.. Какое ему дело до носа! И что это за фамильярный тон! «Взгляни на этого маленького, худенького старичка!» «Глаза, как у чижика!» Дурак! «В тщедушном тельце…» Болван! Очень нужно читателям знать, какого я сложения!.. Ужасно глупо и нахально нынче стали писать в газетах! — заключил старик.
И, не дочитав отчета, он засунул газету в глубь ящика письменного стола, чтобы Варенька ее не видала и не могла воспользоваться в своих видах каким-нибудь из сравнений репортера.
К огорчению многих застольных ораторов, всех речей газеты не напечатали, — для этого потребовался бы по крайней мере целый печатный лист мелкого шрифта в отдельном приложении. Целиком были помещены только: ответная маленькая речь юбиляра и речи Заречного и Звенигородцева, как имевшие больший успех. Остальные ораторы — а всех их было, вместе с говорившими после обеда, двадцать два человека — были названы, и речи некоторых из них, преимущественно людей более или менее известных, переданы в сокращении.
Нечего и говорить, что большая часть газет отнеслась сочувственно и к юбиляру и к его чествованию. Да и нельзя было иначе. Андрей Михайлович был добродушный человек, не грешил литературой и не стоял близко ни к какому литературному кружку, следовательно, поводов к неприязни и не могло быть. А кроме того, он не играл никакой заметной общественной роли и, таким образом, не возбуждал ни в ком зависти. Вероятно, и это было одной из причин, что Андрея Михайловича все любили и юбилей его вызвал общее сочувствие как в печати, так и в обществе.
Исключение составляли только две газеты.
Обе они — одна старая, другая из новых — были хорошо известны своим «особым» направлением и тою откровенною отвагой, с какой они обличали сограждан вообще и профессоров и литераторов в особенности за недостаточность будто бы патриотических и вообще возвышенных чувств.
Одна из них, по молодости еще недостаточно опытная, поместила об юбилее с десяток сухих строчек, словно бы не придавая ему никакого значения и не интересуясь его подробностями. Другая, напротив, воспользовалась случаем показать свою бдительность и не только поместила полностью речи нескольких ораторов, подвергнув речь Заречного даже маленькой переработке и отметив курсивом места, свидетельствующие о вредном образе мыслей ораторов, но и предпослала отчету пикантную статью без подписи, под заглавием «Наши профессора».