— Пропади ты пропадом, негодник! Ты что это делаешь?
Бывало, только заведет Киппс интересный разговор с мальчишками, которые бог весть почему считались «низкого звания» и «неподходящей компанией», как в дверях или в окне появляется тетя и велит ему идти домой. Всякие звуки, даже самые приятные: тихонько побарабанишь по чайному подносу, протрубишь в кулак, или свистнешь в ключ, или зазвонишь, как в колокол, в пустое ведро, — вызывали гнев богов. По оконному стеклу и то пальцем не води, а кажется, что может быть тише! Случалось, правда, те же боги пробуждали в нем и теплые чувства: они приносили ему из лавки поломанные игрушки, ибо среди многого другого в лавке торговали игрушками. Вообще-то лавчонка тщилась быть магазином фарфоровых изделий, о чем сообщала вывеска, но на полках ее приютились еще и книги, которые выдавались для чтения и продавались по дешевке, и открытки с видами местных достопримечательностей; тут были и канцелярские товары, и стыдливо выглядывала кое-какая галантерея, а в окнах и по углам виднелись коврики, терракотовые блюда, складные стулья для художников, и две-три рамы для картин, и каминные экраны, и рыболовные снасти, и духовые ружья, и купальные костюмы, и палатки — чего там только не было! И, конечно, мальчишке — от горшка два вершка — нестерпимо хотелось все это потрогать. Однажды тетя дала ему подержать трубу, взяв с него слово, что он не станет в нее трубить, а потом все равно отобрала. А по воскресеньям тетя заставляла его твердить катехизис и какую-нибудь молитву.
Дядя с тетей старели, а он подрастал, не замечая, как они меняются, и, когда уже юношей он наконец пригляделся к ним внимательно, ему стало казаться, что такими они и были всю жизнь: тетушка — тощая, всегда озабоченная, со сбившимся набок чепцом, дядя — солидный, со множеством подбородков, и вечно у него которая-нибудь пуговица не застегнута. Они ни у кого не бывали, и к ним никто не ходил. К соседям и вообще ко всем чужим они относились недоверчиво, сторонясь людей «низкого звания» и презирая «выскочек», а потому, как и положено истинным англичанам, «жили сами по себе». Вполне понятно, что у Киппса-младшего не было товарищей, кроме тех, с кем он подружился, лишь совершив грех неповиновения. А он от природы был человек общительный. Проходя по Главной улице, он непременно здоровался со всеми встречными велосипедистами, а при встрече с юными Куодлингами, стоило няне отвернуться, показывал им язык. Он завел дружбу с Сидом Порником, сыном соседа-галантерейщика, и дружбе этой, правда, с долгими перерывами, суждено было сохраниться на всю жизнь.
Скажу сразу: по мнению Киппса-старшего, галантерейщик Порник был круглый дурак; трезвенник, крикливый методист, вечно распевающий псалмы о том, как он приблизится к господу, и, насколько мог судить Киппс-младший, ни он сам, ни его домочадцы не отвечали вкусам истых Киппсов, не были достойны их просвещенного общества. Порник в самом деле обладал мощным басом и когда кричал на весь дом: «Эй, Энн, Сиди!» — то безмерно раздражал Киппса-старшего. Впрочем, Киппса-старшего раздражало в нем все: и воскресные богослужения, когда он со всей семьей распевал дома псалмы, и страсть разводить в саду шампиньоны, и то, что с пилястрой, разделявшей их лавки, он обходился как с общей собственностью, и то, что он стучал молотком после обеда, когда Киппс-старший жаждал покоя и отдохновения, и то, как он топал в тяжелых башмаках вверх и вниз по лестнице, не застланной ковром, и то, что у него черная борода, и его попытки завязать добрососедские отношения, и… Да что говорить, решительно все в нем раздражало Киппса-старшего. И больше всего коврик перед входом в лавку Порника. Киппс-старший никогда не выбивал свой коврик, предпочитая не трогать его, чтобы не поднимать пыль. Пытаясь оправдать свое нелепое поведение, он утверждал, будто Порник принимается выбивать свой коврик как раз тогда, когда ветер дует в сторону лавки соседа, и вся пыль летит в дверь к нему, Киппсу! Эти разногласия нередко приводили к громким, яростным перебранкам, а однажды чуть было не кончились дракой, о чем впоследствии Порник, регулярно читавший газету, говорил как о «скандальном происшествии». Надо сказать, что в тот раз он с удивительным проворством скрылся в своей лавке.
Но именно такая ссора и положила начало дружбе Киппса-младшего и Сида. Однажды мальчики сошлись у ворот; оба не спускали глаз с докторовых коз; поговорили и разошлись во взглядах, какая коза сильнее; Киппс не удержался от замечания, что отец Сида — «круглый дурак». Сид сказал, ничего подобного. Киппс стоял на своем и сослался на авторитетное мнение дядюшки. Тогда Сид, ни с того, ни с сего угрожающе отклонясь от темы, заявил, что может побороть Киппса одной рукой; Киппс опроверг это утверждение, хотя, признаться, не очень-то уверенно. Сид сказал, а вот увидишь, Киппс ответил, как бы не так; на этом дело, вероятно, и кончилось бы, но, к счастью, их спор услыхал предприимчивый сын мясника и настоял на состязании. Он так раззадорил их, что наконец оба застегнулись на все пуговицы, стали лицом к лицу, и началась весьма поучительная битва — закончилась она вничью, когда сын мясника вспомнил, что пора уже отнести миссис Холиер баранину. Следуя указаниям этого турнирного знатока, они пожали друг другу руки в знак примирения. Потом с подозрительно блестящими глазами, закрасневшись от его похвалы («Молодцы, малявки!») и следуя дальнейшим советам, они приложили к своим шеям по холодному камню, уселись рядышком на докторских воротах и стали вспоминать славную битву и зализывать почетные раны, выказывая при этом друг другу всяческое уважение. У обоих шла кровь из носу, у обоих был подбит глаз, и синяк целых три дня одинаково переливался всеми цветами радуги; но ни один не сдался, и, хотя вслух об этом не было сказано ни слова, ни один не стремился к новым сражениям.