Так уже без всякой церемонии его отбивать стала, и Леон уж ее и перестал спрашивать: куда идет и откуда ворочается, потому что ему без нее в домашнем житье хотя малый отдых был. Но она, как настоящая корцысканская дочь, на том не перестала, а начала к себе без спросу гостей приглашать: от дешевых студентов прямо привезла к себе одного поляцкого шляхтица*, который в гласном суде* служит.
— Вот этот господин, — говорит, — если вы под суд попадете, вас оправить может.
Леон это как услыхал, так даже за волосы взялся и говорит: «Не хочу я его оправдания, и в нашем сословии мы закону не подвержены, а или вы с ним убирайтеся, или я уйду, и тогда вас выгонят», но она отвечает по-французски:
— Это очень глупо, нам всем антруи* будет хорошо.
Леон пригрозил: «А если, — говорит, — и я таким же
манером из себя выйду и себе постороннюю приязнь заведу? хорошо ли это будет?»
А корцысканкина дочь смотрит на шляхтица и уже по-польски отвечает: «Пршелесно!»* Такая была переимчивая!
Леон опять к священнику, просит: «Ваше обер-преподобие, нельзя ли еще одну шпилечку!»
Тот отвечает:
— Хорошо, попробую.
И точно, когда раз Леонова жена разоделась и пришла под крещенье к ковсеношне святую воду слушать, он ее после службы за руку взял и ласково сказал:
— Нехорошо.
Она спрашивает: «Насчет чего?»
— Насчет тайны супружества.
А она глазом не моргнула, а ответила: «Я, ваше обер-преподобие, никогда никаких слов на свой счет не беру», — и после того мужу еще хуже объяснилась.
— Вы, — говорит, — очень глупы, что просили духовное лицо мне пропуганду* сделать, у меня характер еройский, и я ничего не боюсь, и закон и религия — мне вес равно что глас вопивающий*.
Леон отвечает, что он не мог перед священником скрыть, потому что «я, — говорит, — пасомый, а он пасец*».
— А я, — отвечает жена, — ему такую брыкаду* у всех на глазах устрою, что к нему больше никогда не пойду, а буду ходить ко всем слепым* и, еще лучше, там в первых рядах стану. А вам так отплачу, что завтра же ваше двуспальное кольцо* у Скорбящей в нищую кружку* брошу, чтоб вы совсем знали и мне больше и мужем называться не смели.
Леон ее взял за руку, а на ней двуспального кольца уже и нет.
Она говорит: «Я его еще вчера сбросила, потому что я теперь знакома с мамзель Комильфо и через одно ее слово лейб-мейстеру я тебе рад и ай* сделаю. Смирись, — говорит, — и покоряйся, потому что у меня характер еройский, а между тем я тебя хорошему делу выучу, через которое мы ссориться перестанем, а будем жить в лучшем счастии». И начинает ему выкладывать, что «я, — говорит, — по моему характеру, в такой ничтожной простоте жить не могу, и ты меня законом и религией ни к чему не подведешь, на этот счет я сама и начатки и кончатки учила, и все оставила, а как у меня через все волнения и ударения к чувствам, которые через твою низость вышли, детское молоко бросается, то я должна на Кавказ ехать мангральный Дарзанс* пить, и мне нужно много денег, которые ты получить можешь.
Леон спрашивает: из каких богатств?
— Явись, — говорит, — сегодня вечером к моей крестной хап-фрау — все узнаешь.
Леон хап-фрау не мог ослушаться, потому что эта если зовет, то непременно за делом и может быть человеку в пользу, а если против нее хоть одну каплю поступить, — у нее нет прощады: она сейчас через какого-нибудь интригантуса страшный вред сделает. Через это опасение к ней все и ездили и все по ее модели делали и удивлялись, как она мало получает, а в полной достаче живет. Даже и самым важным лицам у нее нравилось между собою встречаться и обо всех больших делах разговаривать, о которых никому знать было не нужно.
Леон дождался времени, когда ему свободно стало свой треугольный цилиндр скинуть, надел поскорей простой плоский циммерман*, перед лицом дождливый зонтик растопырил, чтобы его узнать нельзя, и вышел. Порядил он извозчика прямо на острова в одностороннюю улицу, где у хап-фрау своя дача была, без всякого по другой стороне противного соседства, так что никому нельзя было видеть, кто к ней ездит и в каком часу.
Попросил Леон о себе доложить и думает: как она его примет и будет разговаривать — вкратце или по вятикету*.
Хап-фрау позвала его к себе в кабинет и стала с отдаленности говорить по вятикету, сначала много пустых, лишних слов спустила, а потом показывает ему коробочку с почтовыми марками от старых писем и говорит:
— Обратите внимание, чем я занимаюсь? что это?
Леон отвечает: «Марки конвертные».
— А для чего они? Ведь они уже никуда не годятся. Это тоже не всякий может понять!
Леон говорит: «Для блезиру*».
— Совсем нет, блезир — пустяки; а это для того, что кто тридцать тысяч марок соберет и в китайское посольство на Сергиевской представит, тому из Китая маленького живого невольника с шелковой косой дают. Вы этого не знали?
Леон говорит: «Не знал».
Она не похвалила.
— Нехорошо, — говорит, — надо все знать и собирать, потому что могут быть разные обстоятельства.
Леону это суждение понравилось, потому что хоша он и был против казны душой не безгрешен, но для себя был очень рачителен. А дама ему и другие большие откровенности показала и говорит:
— Моя жизнь, — говорит, — никому непонятная, потому что у меня расходов много, а доходов нет, но между тем, — говорит, — я не бесплодный ангел*, мне пить, есть надо и одеваться, а также и лекарь нужен, потому что у меня постоянный бекрень* в голове, но я такую экономию соблюдаю, что даже для одной болезни никогда лекаря не зову, а жду, пока еще что-нибудь заболит, и тогда разом гораздо дешевле стоит.
Леон отвечает: «Это вы очень справедливо».
— Да, — говорит, — так только и жить нужно, а другие себе ни в чем отказать не хотят и чуть что-нибудь — сейчас на воды Дарзанс пить или в немецкие леса к баварской юнгфрау* травами пользоваться, а это очень начетисто.