К тому же обстоятельства поизменились и поразмели нашу компанию в разные стороны, и старец с отроком на время вышли из вида.
Между тем мост был окончен, и к открытию его в Киев ожидали государя Николая Павловича. Наконец и государь прибыл, и на другой день было назначено открытие моста.
Теперь ничего так не торжествуют, как тогда торжествовали. Вечер накануне был оживленный и веселый: все ходили, гуляли, толковали, но были люди, которые проводили эти часы и иначе.
На темном задворке шияновских закуток и поморы и филипоны молились, одни с тропарем, другие без тропаря. Те и другие ждали необычайной для себя радости, которая их благочестию была «возвещена во псалтыре».
Около полуночи мне довелось проводить одну девицу, которая жила далеко за шияновским домом, а на возвратном пути у калитки я увидел темную фигуру, в которой узнал антропофага* Гиезия.
— Что это, — говорю, — вы в такую позднюю пору на улице?
— Так, — отвечает, — все равно нонче надо не спать.
— Отчего надо не спать?
Гиезий промолчал.
— А как это вас дедушка так поздно отпустил на улицу?
— Дедушка сам выслал. Мы ведь до самого сего часа молитвовали, — почитай сию минуту только зааминили. Дедушка говорит: «Повыдь посмотри, что деется».
— Чего же смотреть?
— Како, — говорит, — «суетят никонианы и чего для себя ожидают».
— Да что такое, — спрашиваю, — случилось, и чего особенного ожидаете?
Гиезий опять замялся, а я снова повторил мой вопрос
— Дедушка, — говорит, — много ждут. Им, дедушке, ведь все из псалтыри открыто.
— Что ему открыто?
— С завтрашнего числа одна вера будет.
— Ну-у!
— Увидите сами, — до завтра это в тайне, а завтра всем царь объявит. И упротивные (то есть поморы) тоже ждут.
— Тоже объединения веры?
— Да-с; должно быть, того же самого. У нас с ними нынче, когда наши на седальнях* на дворик вышли, меж окно опять легкая война произошла.
— Из-за чего?
— Опять о тропаре заспорили. Наши им правильно говорили; «подождать бы вам тропарь-то голосить в особину; завтра разом все вообче запоем; столпом воздымем до самого до неба». А те несогласны и отвечают: «мы давно на тропаре основались и с своего не снидем». Слово по слову, и в окно плеваться стали.
Я полюбопытствовал, как именно это было.
— Очень просто, — говорит Гиезий, — наши им в окно кукиши казать стали, а те оттуда плюнули, и наши не уступили, — им то самое, наоборот. Хотели войну сделать, да полковник увидел и закричал: «Цыть! всех изрублю». Перестали плеваться и опять запели, и всю службу до конца доправили и разошлись. А теперь дедушка один остался, и страсть как вне себя ходит. Он ведь завтра выход сделает.
— Неужели, — говорю, — дед наружу вылезет?
— Как же-с — дедушка завтра на улицу пойдет, чтоб на государя смотреть. Скоро сорок лет, говорят, будет, как он по улицам не ходил, а завтра пойдет. Ему уж наши и шляпу принесли, он в шляпе и с костылем идти будет. Я его поведу.
— Вот как! — воскликнул я и простился с Гиезием, совсем не поняв тех многозначительнейших намеков, которые заключались в его малосвязном, но таинственном рассказе.
Глава двадцать пятая
День открытия «нового моста», который нынче в Киеве называют уже «старым», был ясный, погожий и превосходный по впечатлениям.
Все мы тогда чувствовали себя необыкновенно веселыми и счастливыми, бог весть отчего и почему. Никому и в голову не приходило сомневаться в силе и могуществе родины, исторический горизонт которой казался чист и ясен, как покрывавшее нас безоблачное небо с ярко горящим солнцем. Все как-то смахивали тогда на воробьев последнего тургеневского рассказа*: прыгали, чиликали, наскакивали, и никому в голову не приходило посмотреть, не реет ли где поверху ястреб, а только бойчились и чирикали:
— Мы еще повоюем, черт возьми!
Воевать тогда многим ужасно хотелось. Начитанные люди с патриотическою гордостью повторяли фразу, что «Россия — государство военное», и военные люди были в большой моде и пользовались этим не всегда великодушно. Но главное — тогда мы были очень молоды, и каждый из нас провожал кого-нибудь из существ, заставлявших скорее биться его сердце. Волокитство и ухаживанья тогда входили в «росписание часов дня» благопристойного россиянина, чему и может служить наилучшим выражением «дневник Виктора Аскоченского»*, напечатанный в 1882 году в «Историческом вестнике». И сам автор этого «дневника», тогда еще молодцеватый и задорный, был среди нас и даже, может быть, служил для многих образцом в тонкой науке волокитства, которую он практиковал, впрочем, преимущественно «по купечеству». У женщин настоящего светского воспитания он никакого успеха не имел и даже не получал к ним доступа. Аскоченский одевался щеголем, но без вкуса, и не имел ни мягкости, ни воспитанности: он был дерзок и груб в разговоре, очень неприятен в манерах.
По словам одного из его киевских современников, впоследствии профессора Казанского университета, А. О. Яновича*, он всегда напоминал «переодевшегося архиерея». В сияющий день открытия моста Аскоченский ходил в панталонах рококо и в светлой шляпе на своей крутой голове, а на каждой из его двух рук висело по одной подольской барышне. Он вел девиц и метал встречным знакомым свои тупые семинарские остроты. В этот же день он, останавливаясь над кручею, декламировал:
За этими стихами следовало его командирское слово:
После все это вошло в какое-то большое его призывное стихотворение, по обыкновению, с тяжелою версификациею и с массою наглагольных рифм*. Его муза, под пару ему самому, была своенравна и очень неуклюжа.
О нем хочется сказать еще два слова: «дневник» этого довольно любопытного человека напечатан, но, по-моему, он не только не выяснил, но даже точно закутал эту личность. По-моему, дневник этот, который я прочел весь в подлиннике*, имеет характер сочиненности. Там даже есть пятна слез, оросившие страницы, где говорится о подольских купеческих барышнях. Или есть такие заметки: «я пьян и не могу держать пера в руках», а между тем это написано совершенно трезвою и твердою рукою…