Так было особенно в первые недели, пока я не привыкла, лучше сказать, не пригляделась и притерпелась, потому что привыкнуть к такому невозможно, а выхода нет. Впрочем, не знаю, ничего я не знаю, вот уже потом, много-много лет спустя, после войны, когда я была старшей сестрой в урологическом отделении, я узнала старуху Анну Семеновну, санитарку, которая трудилась тут пятьдесят третий год. Полвека, с девочек, и все среди стонов, боли, крови, мочи, жалующихся и страдающих. И даже спросила ее, почему не идет на пенсию. «Зачем? — ответила старуха. — При пенсии-то я — никто, никому не нужна, кроме себя, а здесь… Я ведь человек. Т олько здесь и живу…» Как далеко мне было тогда до нее. Как далеко… Тогда..
Хуже всего с теми, кто отказывался есть. Самые тяжелые случаи. О них не хочется и говорить. Но про один скажу. Был совсем молодой солдат. Не помню сейчас точно по фамилии. Какая-то из очень простых: Иванов, Петров, Сидоров? Был он ранен в верхнюю часть лица, потерял оба глаза и нос, но речь, хотя и невнятную, сохранил. Есть он тоже мог нормально, и первое время хлопот с ним не было. Но вот как-то узнал, что у него нет носа (может быть, он его все время чувствовал, как чувствуют, и долго, несуществующую руку, ноги), и перестал есть. Придя в палату, видела, что завтрак стоит нетронутым, а сам он лежит, отвернувшись к стене, сквозь бинты был виден черный, колко обработанный затылок. Я думала, раненый спит, но и в обед он не притронулся к еде. Отказался и от ужина. Этого Иванова или Петрова пытались уговаривать все: начмед, завотделением, врач, мы, даже раненые, соседи по койкам, а он молчал и лежал не шевелясь.
Так прошло дня три, раненый слабел, ему вводили глюкозу, но он по-прежнему есть отказывался и не пил.
— Послушайте, ранбольной, ну, Петров, ну, милый, что вы делаете? Со мной? С собой! Ну, я же прошу вас, прошу, — причитала я ночью вполголоса.
Петров или Иванов молчал.
— Поешьте, ради бога, ну ради меня… Поешьте!
— Зачем? — вдруг раздалось из бинтов.
— Вы должны жить. Выздороветь!
— Возздорово… Не смейся… Кому нуэн? Без носа.
— Да у вас еще все сложится. Все! Все! — убеждала я, пересаживаясь к нему на койку, радуясь, что он хоть заговорил.
Он снова замолчал.
— Ну, милый мой, родной, дорогой! — Как и откуда взяла я эти слова? Я их никогда никому не говорила. — Поешьте! Бросьте все это!
— Суушай, сестра… А ты..
— Что? Что?
— Можешь?
— Что? Что? Говорите! Говори..
— Можешь ты меня… По… Поцеээо-вать..
— Да! — сказала я, придвигаясь к нему.
— Пра-авда?
— Правда.
Вдруг его рука легла мне на колено. Я замерла, не зная, как мне поступить, а он быстро-быстро провел рукой по колену, сдвинул юбку, и я почувствовала с жаром стыда, как рука его гладит мой чулок и круглую резинку на нем.
Я сидела не шевелясь. Но рука не двинулась дальше. Она только бережно-бережно трогала мою ногу и резинку чулка. Потом он вздохнул и отвел руку. Молчал. Молчала и я.
— Принесите… мне пить, — сказал раненый. На другой день он стал есть.
Самыми тяжелыми были ночные дежурства. Ночью обостряются страхи и боли, ночью теряется мужество. Большинство тяжелых умирало ночью, незадолго перед рассветом. Рассвет был как выздоровление, а его не успевали дождаться. Может быть, он включал новое мужество и новые силы.
Я еще не умела бодрствовать ночью. Ночью я по-детски хотела спать, а здесь все время надо быть на ногах: поить, подать судно, помочь кому-то, у кого раны начинают вдруг кровоточить, помочь сесть, помочь лечь. Днем, когда я уходила домой, сон не шел, и я редко спала днем больше двух-трех часов — зато в палате он наваливался своей оглушающей, магнитнонеподдающейся воле силой. Я засыпала сидя, иногда на ходу, меня бросало на стены, а бывало, засыпала у своего столика и один раз даже свалилась со стула. Стоило мне сесть, я просто «отключалась» и через какое-то мгновение обнаруживала, что лежу головой на столе. Во сне я часто видела отца, говорила с ним, радовалась, что он пришел, жив, со мной, с нами. Это и было самое полное осязание счастья. Я радовалась, а мать плакала сквозь улыбку — она умела беззвучно странно-улыбчиво плакать и казалась тогда особенно красивой. Во сне я думала: «Как же так, вот его нет, и мы знаем, наверное, он убит, погиб, хотя и надеемся на что-то. Эту последнюю надежду мы обе боялись потерять. А отец вот он, приехал или словно вообще никуда не уезжал, а был где-то здесь, как в соседней комнате, а мы не знали этого, переживали и мучались. Он говорит с нами и смеется».