Выбрать главу

— Да, — подумала я вслух, — счастливые: ТАЧКИ эти в бою вы не видели, не видели, какие они страшные… И дай бог вам никогда этого не увидеть.

Дома мигала, грозила потухнуть керосиновая коптилка-лампада. Мать ждала меня, сидя на кровати. Принималась выговаривать, все пугала: могут ограбить, раздеть, изнасиловать — по городу плыли такие слухи, но я не верила им, не верила матери, я словно потеряла всякое ощущение страха за себя. Ежедневное созерцание в госпитале того, что не представлялось мыслимым видеть и пережить, делало меня тупо-равнодушной к себе и отчасти, может быть, даже к матери. И в то же время, господи, господи, как я жалела этих людей раненых, парней и мужчин, навсегда лишенных даже человеческого облика, даже голоса, даже крика.

К началу зимы обстановка на фронте, видимо, стала ужасной. Даже обычные скромно-оптимистические сводки Информбюро сдержанны: «Наши войска вели ожесточенные оборонительные бои с превосходящими силами противника. Уничтожено танков… Сбито самолетов… Убито и ранено… тысяч солдат и офицеров противника..», «Наши войска с боями оставили город..». А дальше: «Москва объявлена на осадном положении..» В сводках уже Наро-Фоминск, Можайск. В городе появилось много столично «акающих» москвичей. Эвакуированные из Москвы… Неужели Москву? Мысль казалась невероятной. Давила душу. Раненые говорили, не таясь: «Немцы под самой Москвой. Осадили Тулу. Захватили Ясную Поляну..»

И все сверлило, жгло: «Да что же это такое?! Откуда у этой проклятой Германии столько силы? Неужели не остановят?» Не верилось. Нет-нет. Не может быть! Ведь все мы привыкли знать: Красная Армия всех сильней! Так пели в песнях. Тому были свидетельства: Хасан, Халхин-Гол, линия Маннергейма. Как же так? Особенно тяжело, внезапно обрушилось, когда в сентябре еще сдали Киев. Это было как выстрел в упор: Киев? Как же — Киев? Казалось — немцы были от него далыце, чем от Москвы. И вот «с боями оставили…». Не укладывалось в голове. Казалось, что-то там напутали, объявили по ошибке… Мать теперь все больше молчала. Она не плакала и не причитала — молчала, и это было еще хуже, страшнее. Какое-то безысходно мерзлое, неживое выражение ее лица пугало меня. Она ходила, как ходят тени, похудела вполовину, и я ничем не могла ей помочь. Она не понимала, казалось, никаких, ни разумных, ни неразумных, доводов.

Хлеб на рынке стоил триста рублей буханка. Триста рублей за серочерную булку свежего, нестерпимо вкусного хлеба! На всю материну зарплату можно было купить теперь две с половиной булки. Вспоминалось недавнее, — тот же хлебный магазин, те же полки, продавщицы, весы с утиными носиками, хлеб, которого было вдосталь, завались, про который ворчали, если брали не теплый, не горячий… Теперь за него отдавали все: вещи, часы, деньги, снимали с себя последнее. Рынок черной шевелящейся тучей затопил окрестные улицы, вышел из берегов. И все продавали, продавали, продавали. Продавцов в этом торжище было в сто раз больше покупателей. Хорошо брали только новое, ценное, платили хлебом, карточными талонами. Беда выплеснула на поверхность донную людскую жижу. Бойкие люди жадно скупали золото, кольца, меха, ковры, столовое серебро. Вонючий закуток возле уборных назывался теперь «карточное бюро» — тут покупали, продавали, меняли карточки — у кого-то были они в избытке. Все это вспоминалось и осталось как глухой, бесконечно пасмурный, темный день. Тогда долго не приходила зима. Кисла нерассветная, слякотная осень. Лишь в ноябре вдруг ударил мороз, повалил снег, зима встала сразу на все свои пушистые лапы. С севера дышало морозными льдами. Дя-Вася кричал во дворе, что немцы теперь вымерзнут, как тараканы! Кто-то и впрямь радовался, будто холод мог остановить наступление врага. А в госпиталь прибыла партия обмороженных.

Осадное положение в Москве. Бои на окраинах, на подступах… Чудилось-мнилось — город отбивается, как при Батые, со стен льют кипяток, сбивают лезущих врагов баграми… Хотя все было не так, и конечно, не так, — было жесточе, страшнее..

Седьмого ноября неожиданно для всех — парад. Выступление Сталина слушала, впитывая каждое слово. В репродукторе хрипело, щелкало. Сталин говорил с обычной уверенной простотой, мешал лишь его сильный грузинский акцент, казавшийся особенно странным, когда Сталин произносил так, как и пишутся, «жизнь», «фашисты». Какие-то слова его я запомнила навсегда:

«У нас есть теперь союзники… Мы имеем теперь… сочувствие… и поддержку… всех народов Европы… попавших под иго… гитлеровской тирании..»