Выбрать главу

От прибывающих контуженых мы получали синяки, нас крыли истерическим матом, кусали, злобно отмалчивались, будто на допросе, — о том не стоит говорить. Но почему-то помню я еще одного контуженого: этот тихий сержант, как бы погруженный в неотвязные воспоминания, все время, пока его мыли, стригли, одевали, вели в палату, повторял: «Н а том стояла, стоит и стоять будет… На том стояла, стоит и стоять б у д е т… На том стояла, стоит и стоять б у д е т…» Ему подсказывали: «Русская земля!» Сержант радостно кивал, но улыбка всеведения оставалась на его лице, и опять он начинал повторять: «На том стояла, стоит..» — слова из сталинского выступления.

Третий контуженый вдруг узнал во мне то ли сестру, то ли жену, бросился, обнял, тискал и кричал: «Люся! Люся!» Его едва оторвали, едва увели, а он цеплялся за скобку, вырвал с гвоздями, повторял: «Люся! Лю-ся-а-а!!» — дико смотрел на меня.

Дома в комнату, которая считалась моей, вселили эвакуированных. Молоденькая, смазливого вида женщина в шестимесячных кудряшках, с ясельной девчонкой на руках, поначалу понравилась своей тишиной, вроде бы робостью и подавленностью. Говорила: муж — пограничник, бегут от самой заставы, когда началась война, женщин-детей успели эвакуировать в тыл, но в Свердловск добрались только к весне, жили табором в спортзале, теперь вот определились на квартиру. Мать отдала женщине отцову койку, табуретки, стол, посуду, помогла устроиться. Женщина благодарила: «Спасибо! Спасибо!» Ходила тихая и переживающая, но очень скоро она устроилась на службу в пожарную часть, облачилась в гимнастерку, шинель, синюю юбку и хромовые сапожки, определила девочку в ясли-интернат, обновила свою шестимесячную, накрасилась и стала вдруг неузнаваемо бойка, хамлива, глядела на нас как на слуг: «Вы, тут, в тылу!» По-хозяйски хлопала дверью. Зачастили подруги — все такие же бойкие и развязные женщины-«девочки» с не ведающими стыда глазами, появились друзья — мужчины-тыловики, разновозрастные, но какие-то и одинаковые шкодливыми взглядами выпивох, бездельников при деле, чем-то где-то и как-то защищенных, знающих свою маленькую власть и свою, скорей всего, плохо припрятанную подленькую сущность. Мы не знакомились с этими людьми, но потихоньку само узнавалось: кладовщики, весовщики, завбазами, магазинами, интенданты из тех же пожарников и тыловых частей — их было много. В годы войны люди такого сорта, как крабы, цеплялись за любую возможность быть дальше от фронта, ближе к пайкам и хлебу. Господи, как они отличались от моего отца! Как отличались вообще от всех добрых, честных людей, каких я встречала на своем веку потом, как отличались…

Наверное, я слишком сурово взглядывала на эту постоянно меняющуюся в нашей квартире публику, сталкиваясь с ней в коридоре, на крыльце, в нашей маленькой кухне. Публика и со мной пыталась шутить, заигрывать, иногда, видимо, по ошибке меня принимая за подругу беженки, особенно если приходилось отворять дверь, и мне отвешивали хамские прибауточки, шарили слюнявыми глазами. В коридоре и на кухне теперь все время пахло табаком, спиртом, чужими людьми, какой-то расстегнутой тягучей пошлостью.

Вскоре у беженки появился даже патефон. Заезженные хрипучие пластинки. Чуть вечер, сбиралось, гудело голосами веселье. За полночь компанией укладывались отдыхать, через тонкую стену слышалось все, о чем не принято писать и говорить.

Квартирантка цвела, обзавелась шелковым платьем, туфлями, чулками. О муже-пограничнике не вспоминала. Да и был ли уж он? Она не бедствовала с продуктами. Друзья щедро несли хлеб, сыр, лярд, тушенку. В комнату к нам доносило запах жареного мяса и густого супа.

Приходя из госпиталя со смены, я долго не могла уснуть, когда гульба расходилась. Тяжело было слышать в такое время, да еще в моей комнате, от которой никак не отвыкла, помнила и жалела, эти наглого тона пьяным-пьяные голоса, хохот девочек — всех подружек беженки звали как-то одинаково: Ася, Тася, Тося, саму квартирантку — Юлия. Правда, пластинок у компании оставалось все меньше, пока не осталась одна, зато любимая, вот эта, где «утом-ленное солнце нежно с морем про-ща-лось..». В этом месте пластинка всегда щелкала, заедала, повторяя: «Прощалось… прощалось… прощалось…», и я уже знала — сейчас последуют крики, шум, толчок и патефон продолжит петь механически-петушиным голосом все о том, что «р-а-с-с-т а-в а-а-а-я с ь, мы… не будем п л а-а-к а т ь. В-и-н о-в-а-т ы в этом ты и я… Немножко в з г р у с т н у-у-л о с ь… ат таски, ат печа-а-л и…».