Больной сел, нащупывая ногами шлепанцы, с сомнением кривился.
— Как вас звать? — не вставая, спросил он с той резкостью, какая выделяет мужчин, долго бывших на командных должностях, связанных с беспрекословным подчинением и ему, и кому-то. — Как?
Сестра еще путалась с рукавом плаща.
— Ну, что же вы?
— Лидия Петровна, — наконец сказала она.
— А фамилия?
— До свиданья, — обронила она с порога и, закрыв дверь, быстро пошла по коридору к лестнице. Скорее. Скорее..
Пенсионер встал, потом медленно сел, глядя в безмолвно мельтешащий телевизор. Кажется, там забили гол, потому что футболисты прыгали, обнимались кучей. Старик провел по худой, впалой щеке, будто у него открылась зубная боль, медленно убрал руку, уронил ее на колени. Казалось, он что-то вспоминал или вспомнил и словно бы боялся этого воспоминания или уверенности в нем.
Сестра уже вышла на лестницу, быстро спустилась на два пролета, но чем ниже, тем медленнее она спускалась, и, когда наконец вышла из бетонных недр шестнадцатиэтажки, сошла с высокого крыльца, она была совсем не похожа на ту спокойно-уверенную женщину, которая входила в этот дом полчаса назад. С потерянным, слепым лицом она шла, как ходят только тяжелобольные с нарушенной координацией движений, пытаясь все-таки не упасть, и на нее с понимающим недоброжелательством глядели и провожали взглядом старухи со скамей.
«Напилась! Эко чо! Эко чо!» — было в осуждающем любопытстве, во взглядах, которые втыкались в нее и висли на ней.
Все тем же шагом женщина добрела до пустой скамьи. Села. Сперва уронила, а потом подняла и поставила рядом сумку. Так она сидела, пока к ней не подошла какая-то из старух.
— Тебе чо? Плохо, чо ли? — по-деревенски спросила старуха. — Ась? С лица-то ты, баба, бель-беле-хонькя… Занемогла, дак, может, «скору помочь» позвать?
— Не стоит… Не беспокойтесь… Пройдет… — Женщина отрицательно покачала головой, пытаясь, видимо, справиться, даже улыбнуться. Она явно
не хотела ничего объяснять.
Старуха, поглядев, постояв, двинулась обратно, качаясь уткой и еще полуоборачиваясь, посматривая на женщину, которая сидела, как сидят оглушенные ударом, наткнувшиеся с разлету на провода, на стены или стекла птицы, и не ведомо, не понятно никому, смогут ли они снова подняться и улететь..
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ДВА ГОДА
I
Мать совалась по комнате, как безумная, и все повторяла:
— Нет… Не-ет! Это невозможно… Не-ет… Невозможно это! Это не так… Не так… что-то… Ведь он же писал — никакой опасности. Войны не будет. Все тихо. Нет! Это какая-то ошибка… Господи, господи… Откуда? Почему это? Лида? Неужели его уже нет? Лидка-а? Папы нашего… Па-пы! На-ше-го-о… О-хо-хо-о… а-а… — Она заходилась рыданием, грузно опустясь на стул, катала голову по рукам, а то поднимала мокрое красное лицо и безумно смотрела, бормотала: — Папы… нашего… Папы-ы… О-хо-хо-о-о. Господи, господи… Гос-по-ди! Спаси его, господи… Ничего не надо! Ни-чего! Только спаси! Только спаси… Спаси его, господи..
И крестилась куда-то за окно, на запад. Раньше она никогда не обращалась к богу и не крестилась. Я плакала у окошка, сжав кулаки, глядя на нее. Мне было ее очень жаль, а про отца я думала, что он жив. Конечно, он должен быть жив, как же иначе… Он такой сильный и крепкий. Наш папа… А проплакавшись, мы обе смотрели на черный матовый конус репродуктора в простенке, но репродуктор молчал, будто насмешливо знал, таил что-то свое, а пробуждаясь, начинал марши. Марши гремели в нашей как будто враз пустой, с остановившимся временем комнате.
И недвижно стоял за окном мирный и солнечный день. Яркая клеклая жара. Был июнь. Бабочка мелькала там кукольным платочком, и не шевелились, блестели потоками глянцевой листвы старые тополя, будто млели в блаженной улыбке. В окно пахло летом и травой. И не верилось, что началась война. Идет сюда. Катится по нашей земле. ИДЕТ СЮДА…
А вечером в улицах было непривычно оживленно, будто бы даже празднично… Собирались и в нашем дворе, у щелястого, непамятно кем поставленного к забору дивана, раньше тут с утра и до темноты совами сидели старухи да пробавлялся никогда не бывавший трезвым однорукий инвалид дя-Вася по прозвищу Я с Чапаевым. Он действительно, когда напивался, наособицу, ступнисто шкандыбал по двору, кричал: «Я… С Чапаевым служил!» — и грозил кому-то, как бы всем вместе и каждому в отдельности, обрубком-культяпкой. Его никто не боялся, никто ему не верил.