— Кому же, как не вам, знать, легкое оно или нелегкое, — огрызнулся Нийл.
— Джон, Эмерсон, сейчас же перестаньте мучить мальчика, слышите! — В голосе Мэри Вулкейп была материнская нежность и материнская повелительность. — Вполне понятно, что он расстроен. Бедный мальчик! — Она обняла Нийла одной рукой за плечи и легонько поцеловала в щеку. Это мать, его мать утешала его.
— Сколько тебе лет, сынок? — спросила она негромко.
— Тридцать, почти тридцать один, миссис Вулкейп.
Он чуть не назвал ее «мама».
— Не так-то просто в эти годы вдруг увидеть мир, как он есть. А нам, цветным, чтобы не попасть в беду, нужно хорошо знать и свой мир и мир белых. Ну, вот что, — миссис Вулкейп перешла на деловой, трезвый тон: — оставайтесь-ка с нами обедать. Жена не рассердится? Вот телефон, позвоните ей.
Вестл сказала: «Пожалуйста» и «ну как там, у ветеранов, весело?»
Выяснилось, что в одном отношении Мэри Вулкейп оправдывала миф о «типичной негритянке»: стряпала она великолепно. Но Нийл еще не освободился от первобытных представлений, и потому его удивило, что в меню воскресного обеда фигурировали не жареные куры и арбуз, а самый обыкновенный арийский ростбиф.
Эмерсон потел обедать домой. На прощание он сказал Нийлу:
— О том, что вы нам рассказали, капитан, я никому говорить не буду, пока вы сами этого не пожелаете. Но приходите в наш клуб. Бассейна для плавания там, правда, нет, но народ симпатичный.
Они пожали друг другу руки. Они стали друзьями с опозданием на двадцать лет.
Джон вздохнул.
— Райан опять опаздывает. Эти нынешние революционеры, пожалуй, и на баррикады опоздают. Ну, не будем ждать его, Мэри! Давай садиться за стол.
Так в этот день Нийл впервые разделил трапезу со своими новыми друзьями — самый древний и самый распространенный символ равенства.
Вероятно, чтобы он скорей почувствовал себя как дома, Вулкейпы стали рассказывать ему историю семьи.
Джон Вулкейп был «цветной» и при этом внешне «белый», то есть обладал кожей розовато-коричневато-сероватого оттенка, и ни разу в жизни он не бывал южнее Айовы или восточное Чикаго. Родился он в Северной Дакоте, где семья его была единственной «негритянской» семьей в округе. Его отец служил на железной дороге старшим путевым обходчиком, отец его отца был в Джорджии рабом, а после Гражданской войны батрачил во Флориде, которая ему едва ли казалась раем рулетки и пляжных зонтиков.
Джон с детства тоже работал на ферме, мечтал о колледже или сельскохозяйственных курсах, но когда он только что перешел из начальной школы в среднюю, отец его умер, попав под колеса оторвавшегося товарного вагона, и Джон поступил подмастерьем к деревенскому парикмахеру. Парикмахерское ремесло привело его в 1902 году в Гранд-Рипаблик, и здесь, в двадцать два года, он впервые узнал, что значит быть негром.
До этих пор дипломатическое искусство, к которому жизнь обязывает цветных людей, было ему так же чуждо, как какому-нибудь Нийлу Кингсбладу. Сын набожного баптиста и исправного железнодорожника, старшего над десятком ирландцев и шведов, Джон никогда не слыхал о том, что он низшая биологическая особь, и его непросвещенные белые друзья, юноши и девушки, не знали, что его прикосновение нечисто.
Девушки, во всяком случае.
Находились, правда, в далекой дакотской деревушке люди, недовольно ворчавшие что-то насчет дегтя, но это были чудаки и брюзги, и Джону злоба их оставалась непонятной.
Утвердившись в Гранд-Рипаблик как белый человек и мастер своего дела, он совсем позабыл о смутных намеках покойного отца на то, что их семья причастна к какой-то страшной тайне, именуемой «расовым вопросом». Скажи кто-нибудь Джону в то время: «Ты чернокожий», — это показалось бы ему не более осмысленным, чем если бы сказали: «Ты гидроидный полип», — ведь кожа у него и не была черная. Да и вообще его очень мало трогало, «черный» он или «белый», — были бы клиенты довольны да любила бы милая.
Но вот попал в город заезжий человек из его родной дакотской деревушки и что-то шепнул хозяину парикмахерской, а тот спросил Джона:
«Ты что ж это, оказывается, негритянской крови?»
«Кажется. А что?»
«Да мне-то, собственно, ничего, а вот клиентам может не понравиться. Обидятся и не станут ходить».
«До сих пор не обижались?»
«До сих пор нет, а все-таки… Лучше не рисковать. Такого мастера, как ты, у меня не бывало, тут ничего не скажешь, но лучше не рисковать».
Уже в 1904 году сложилась эта формула осторожности, которой во всем ее косном самодовольстве, тупости и трусости суждено было дожить до середины Века Демократии и Просвещения.