Выбрать главу

Подъезжая к этому местечку ночью (когда именно и пришлось ехать мне), уже за десять-пятнадцать верст начинаешь замечать какую-то массу едва мерцающих и скученных в одном месте огней. Скоро пароход вступает в какую-то «водяную» улицу, обставленную, точь-в-точь как на Невском, с обеих сторон фонарями, укрепленными на вехах в якоря, и чем дальше он подвигается, тем ярче становятся огни, которые уже видны издалека. С каждой минутой становится виднее, как много этих огней, на какое огромное пространство они разбросались, и в воображении невольно возникает мысль о близости берега, земли и большого, оживленного, кипучего жизнию города.

Но пароход идет, а ни направо, ни налево, ни вперед нет ни малейших признаков земли, пароход продолжает идти все-таки по морскому, водяному Невскому проспекту, освещенному фонарями. Все вода, и справа и слева, а огней все больше и больше. К огням фонарей понемногу начинают прибавляться огни судов, мимо которых приходится проходить, и чем дальше, тем этих освещенных огнями судов, барж, пароходов больше и больше, и вот, наконец, пароход останавливается в самой середине огромного каравана всевозможного вида и названия судов. Это и есть «Девять фут».

Это город, весь плавающий в открытом море; на якорях здесь качаются огромные баржи, на которых помещаются конторы разных пароходных обществ, транспортирующих клади в Астрахань и обратно. На этих же баржах домики для служащих, у домиков балконы, вышки, в окнах видны занавески, лампа, диван и неизбежная по всей России премия «Нивы»: «Дорогой гость». В самой глубине огромных барж, на палубе которых выстроены конторы и помещения для служащих, устроены помещения и для рабочих, нары, печка, каморки для «старост» и «приемщиков». Таких барж расставлено в разных местах не один десяток, и около каждой баржи скучены десятки перегружающихся судов; все это кишит народом, который работает, играет в карты, пьет водку, поет романсы, назначает свидания, налагает штрафы, рассуждает о харчах, о торговом кризисе, о литературе.

Словом, этот плавающий город, эта русская, из дерева сколоченная Венеция, живет среди открытого моря, покачиваясь на якорях, как и всякий российский город на твердой российской земле, с теми огромными преимуществами против обыкновенных, родившихся и живущих на земле обывателей, которые дает обывателям море и вода. Кроме обыкновенных человеческих ног, рук, глаз, у них есть еще «морские» ноги, «морские» руки (умеют держать совершенно полную рюмку во время самого отчаянного шторма и не прольют капли), «морские» глаза.

Уж и действительно, глаза у этих моряков! В то время, когда вы, обитатель твердой земли, очутившись в море, при самом превосходном зрении не можете, даже при полном свете дня, при полной тишине и глади моря и при всем напряжении вашего зрения, приметить на необъятной линии горизонта малейших признаков какого-либо движения или присутствия какого-либо пловучего предмета, — морские глаза видят этот предмет не только днем, но и вечером, и с помощию «морских» уст, рупора, передают вам не только то, что именно идет «там», где вы ровно ничего не видите, то есть пароход ли, или парусное судно, но скажут вам и его название, узнают, там ли Николай Иваныч или, вместо его, идет Роберт Карлыч?

Не хуже морских глаз и морской язык девятифутовых обывателей: вон, в темноте, в стороне от нашей «Костромы», несется какой-то пароход, несется мимо нас и куда-то в сторону, но он так странно свистит (точно лает маленький щенок), и притом так долго, что знающие этот лай с совершенною точностью переводят его на обыкновенный человеческий язык так: «Это Филипповский проехал на „Вере“… кланяется… будет якорь бросать…» А вот другой пароход, откуда-то издалека завывает, как голодный волк, завывает раз, два и три, — и опять все известно: «Василий Иваныч зовет Петра Иваныча в шашки играть. Матрасинского вина, говорит, привез из Баку…» В ответ на волчий вой послышался откуда-то жалобный звук, напоминающий плач ребенка: «Жена не пускает! — перевели знатоки, — говорит: напьешься»… Вообще можно еще раз повторить, что местечко это весьма любопытное.

Здесь, на «Девяти футах», идет перегрузка товаров кз больших морских судов (если товар идет в Астрахань) в малые, мелко сидящие суда, так как начиная с «Девяти футов» и особенно в устьях Волги, изобилующих песчаными наносами, глубина воды становится неодинакова, а местами бывает весьма незначительна. Точно так же здесь, на «Девяти футах», происходит перегрузка и с мелко сидящих судов на большие, морские суда и грузовые пароходы, идущие в море, по всему побережью России и Персии.

Пришлось и нам, немногим случайным пассажирам огромного, превосходно устроенного грузового парохода «Кострома», принадлежащего товариществу «Каспий», пересаживаться на маленький, речной пароходик, который должен был доставить нас в Астрахань. Дело было в лунную, яркосветлую, тихую весеннюю ночь; и небо и вода сверкали обильным разливом блеска полной луны. Чудесная была ночь, только чистый, здоровый до тех пор морской воздух начал понемногу отравляться запахом керосина, которым была нагружена большая часть судов и который, кстати сказать, отравляет воздух всего Закавказья, от Каспийского моря до Черного, да запах сырой рыбы, предвестник близости рыбных волжских ватаг.

12

Подъехал к «Костроме» маленький речной пароход, собрали мы свои пожитки, простились с одним добрым спутником, остававшимся на «Девяти футах», и поехали в Россию.[6] Пароходик был мал, да удал, так пыхтел, скрипел, и не «ехал», а, как говорится, «дул напропалую», увлекая нас к берегам родины…

О родине напоминало и отсутствие татарской прислуги; все матросы уж русские, другая пароходная прислуга тоже русаки; и капитан уж не немец или далматинец (не то славянские итальянцы, не то итальянские славяне), которых так много «ходит» в Каспийском море, а чистый русак, в полушубке и с бородой; слышится уж не непонятная татарская, или немецкая, или итальянская речь, а русский, чистый великороссийский говор, крепкое, от нечего делать, по привычке или просто «само собою», сказанное слово. Все русское, все Русью пахнет, сулит близость России.

И однакож что-то стало грызть в груди, и грызло всю ночь, до белого света. Следующий день был счастливее в этом отношении. Проснувшись и выйдя на палубу часов в двенадцать дня, я прежде всего был изумлен невиданным зрелищем: пароход прошел мимо ватаги, на которой работала толпа баб, одетых в белую холстину, по-мужски. Оказалось, что бабы и девки работают на всех ватагах и всякий раз, когда мимо ватаги проходит пароход, почти всегда очень близко, бабы не упускают случая, всем своим горластым полчищем, бесцеремонно приветствовать проезжающих бесцеремонными словами и движениями, почему не было случая, чтобы все проезжающие мимо ватаги не хохотали до упаду.

Блестящая от солнца поверхность реки во многих местах была усеяна поплавками закинутых рыболовных сетей; чуть не ли каждом шагу встречались лодки с рыбаками, едущими метать сети, и другие лодки, полные только что пойманной блестящей рыбы. И над рекой, и над сетями, и над лодками с пойманной рыбой вились и «хохотали» мартышки-чайки. «Какая это рыба?» — спросил я у соседа, похожего на купца. «Теперича пошла вобла… Теперича сплошь все вобла. Ишь, вон ее сколько валит!» — указал он глазами на первую рыбачью лодку, наполненную только что пойманной рыбой; ее было вытащено так много, что она буквально верхом наполняла лодку, и притом форма и размеры пойманной рыбы были так однообразны, одинаковы, что издали казалось, будто лодка наполнена новыми, только что отчеканенными двугривенными: масса рыбы, и вся она одна в одну; и на следующей лодке то же, и еще на следующей, и так без конца. А собеседник мой все толковал: «теперича она сплошь пошла». И дополнял это «сплошь» новыми фактами из рыбьего мира, рассказывал, что когда идет из моря в реки, например, сом, нельзя проехать на лодке, веслом не разобьешь стада; дно лодки стучит этому стаду об головы, а оно все прет, и все сплошь и сплошь.

Это слово «сплошь» напомнило мне и предстоящие картины приближающейся родины: и поля, и колосья, и клячонки, и земля, и небо, и деревья, и птицы, и избы, и мужики, и бабы, — все одно в одно, один в один, с однородными мыслями, костюмами, с одними песнями, словом, вовсе не то, что я видел в течение двух с половиною месяцев, почти все время проведенных в поездках от Владикавказа до Тифлиса, от Тифлиса до Батума, от Батума до Баку, до Ленкорани и т. д. Не было дня, в который бы не приходилось пять раз надевать и столько же раз снимать шубу, переодеваясь то в осеннее, то в летнее пальто, и потом опять влезать в шубу; холод и снег горных вершин поминутно сменялись весенними красками и картинами горных низменностей; и сейчас только вы видели целые сталактитовые галереи горных замерзших потоков, а через час потоки эти уж журчат, и видна. травка, а еще через час — все зелено, повсюду цветы, фиалки, лилии, и солнце печет по-летнему. И что ни местность, то и свой тип обывателя, и костюм, и нрав, и обычай. Вот по сю сторону речки за убийство наказывают Сибирью и тюрьмой, а по ту — убийца только платит денежную пеню и гуляет на свободе; сию минуту вы пили местное вино такого-то запаха и вкуса, а через час приезжаете в иную местность, где все другое, и народ, и язык, и запах, и цвет, и вкус вина.

вернуться

6

При слове Россия мне припомнился один разговор с извозчиком, который вез меня в Ленкорани с хутора одного местного землевладельца (немецкого происхождения). Вез меня извозчик-молоканин. Дорогой я разговаривал с ним кой о чем и кой о чем расспрашивал: «Какая птица? Как название речки? Что за дерево? Какая в речке рыба?» Между прочим, как-то мне пришлось спросить его: «Что здесь такое?», то есть я хотел спросить, что именно посеяно в поле, неподалеку от которого мы проезжали. Поле было вспахано, виднелись чуть-чуть какие-то ростки, но что такое, я не знал. Молоканин посмотрел на запашку и ответил: «Не видно… так, должно быть, какая-нибудь… рассея!» Первый раз в жизни слышал я, чтобы посевы носили такое название.