Возле складов станции запахло йодоформом. Это привезли и выгружают два вагона суперфосфата. Через переезд ехали один за другим два трактора «Интернационал» с плугами нашей МТС.
Мы стояли с Зоей Васильевной под жестяным навесом дверей, ведущих на нашу лестницу. Накрапывал маленький дождик. Слева светила луна в три четверти, справа небо было свинцово и блистали молнии. Горизонт был обложен дождевыми тучами и светился темно-красной угрюмой каемкой зари, прерываемой в некоторых местах полосами дождя.
Возле дома, в палисаднике, огороженном деревянным заборчиком, цвела клумба ночной фиалки — маттиолы. Дождь усиливал и без того сильный ее запах.
Зоя Васильевна — жена Розанова — рассказывала мне:
— Я сюда приехала к мужу в апреле. Уже был вечер. Меня никто не встретил на вокзале. Женщина помогла мне донести вещи со станции сюда. Из окон выглядывали на меня любопытные.
Пошел снег.
Я спросила, здесь ли Розанов, — может быть, его вообще здесь нет и я не туда приехала. Сказали — здесь, помогли внести вещи и привели меня прямо к нему в кабинет.
Я попала как раз на бурное заседание. Он едва со мной поздоровался.
Тут я увидела всех.
Они ужасно спорили насчет какого-то теленка.
Тогда здесь, вы знаете, этого палисадника не было, этих деревцов не было, качелей тоже.
Это я потом, в день Первого мая, убедила сделать палисадник, организовала женщин, жен служащих. Мы ходили в сельсовет, доставали кусты и деревца. Вон там куст, — видите? — нам сказали, что это жасмин, оказалось, совсем не жасмин. Но это не важно. А теперь цветет ночная фиалка. Вы чувствуете запах?
Какие здесь были гнетущие дни, если б вы знали! Весна. Дожди. Выехать трактором на поле невозможно: здесь ужасно скользкая почва, колеса скользят, крутятся, на месте буксуют. А каждый день, каждая минута дороги.
Был в колхозных яслях. Это обыкновенная хата из хороших. В одной комнате дети в возрасте от двух с половиной до пяти лет сидели за столиками и дожидались обеда, пели «На полянке сели…». В другой смешной трогательно по стенам очень низко развешаны вешалки, и на них висит детская роба — кофты, курточки, зипунишки.
В третьей комнате — спальня. Там на таких же детских трогательных «козлах» спало несколько маленьких мальчиков и девочек. Воздух плох, не проветривают.
В четвертой комнате, где воздух тоже очень спертый, три коечки. Там больные дети. Таких на сорок человек трое. Остальные здоровые и веселые.
Один большеголовый малыш с лукавыми и страшно добрыми глазами.
— Как зовут?
— Мыкола.
За детьми смотрят девочка лет девяти, серьезная, аккуратная, и взрослая няня в чистом кубовом платье, в белом платке и клеенчатом переднике. Она чиста, но равнодушна. У нее на руках забавный полуторагодовалый пузырь — девочка, очень большеголовая и большеглазая, как мопс, дочка колхозного головы.
В сенях, держась ручкой за столбик, стояла, поджав одну босую ногу, как цапля, и плакала, развозя грязь по лицу, четырехлетняя девочка в платочке. Она содрогалась от плача. Она сегодня первый раз в яслях, — наверное, думает, что мамка ее бросила.
Я к ней подошел с лаской, но она заревела во весь голос. Я спросил того ласкового и веселого малыша с большой плюшевой головой:
— А где мамка?
Он ответил:
— Работает…
— А батька?
— Работае-е-е… — И махнул ручкой в степь.
Село Зацепы. Во дворе школы-семилетки милый садик. А сама школа — обычный школьный каменный одноэтажный дом с колоколом у крыльца. В садике растут кусты желтой акации, вишни, и за ними небольшой огород чудесных высоких маков; они все одного роста, толстые стебли, зеленые коробочки и крупные батистовые цветы — бледно-розовые, бледно-лиловые и белые.
Это же не цветы, это огородная «культура».
Учитель — молодой, деревенского вида человек, с коротко остриженной круглой головой, в серых брюках, деревенских башмаках, в косоворотке стального цвета и кожаном поясе.
По стенам учительской два стеклянных черных, очень плоских шкафчика — вверху стекло, внизу закрытые ящики. Похожи эти шкафчики-этажерки на божницы.
На подоконнике два дешевых голубых глобуса — один побольше, а другой поменьше.
В углу кучка глиняной лепки — дощечки с листьями, фруктами.
От скуки я прошелся по гулким классам. Там ремонт. Наляпано известью. Черные столы, скамьи и доски — все сдвинуто, перевернуто. Небольшое пианино палисандрового дерева. Очень старое. Я поднял крышку и стукнул пальцем по желтому костяному клавишу. Клавиш пикнул. Звук резкий, но без резонанса.
Зимой здесь будет порядок, много детей, шум и в воздухе сухая меловая пыль.
В сенях свалены деревянные капканы для сусликов.
К учителю зашла дочь директора нашей МТС. Ей около шестнадцати лет. Она только что окончила семилетку. Это девушка-подросток. Она красива, провинциальна и застенчива. У нее две небольшие толстые косы, жакет, детская юбка, голые ноги в носках, туфли на низком каблуке.
Зою Васильевну она называет «тетя Розанова», а меня «дядя» и, отвечая на вопрос взрослого, краснеет. Она поступает в Днепропетровске в какой-то техникум. Мне показалось, что она рассчитывала застать учителя одного; увидя нас, она поклонилась и немного покраснела.
На побывке в Москве. Хожу по жаре, среди шума, нарядных девушек. Чувствую себя отпускником с фронта, неловким солдатом.
Выехал из Москвы (второй раз) 15 июля, приехал в Синельниково 16-го вечером. До одиннадцати ждал бердянского поезда. Сел в вагон. В вагоне пусто.
Ночь.
Свет от станции через окна. Жду отправления. Входит какой-то парень. В вагоне плохо видно, но парень сразу обратил на себя чем-то внимание. Он какой-то несуразный, шаркает длинными ногами, валится вперед, идет не то как пьяный, не то как еще не проснувшийся, хлопая ладонями по стенам и скамьям, хватаясь длинными руками за полки.
Он вошел, бормоча что-то под нос, с обезьяньей ловкостью взобрался на вторую полку против меня, сразу упал на нее, свесив голову в проход и высунув чересчур длинные ноги в открытое окно.
Сопел. Плевал на пол. Ворочался. Мычал про себя.
Я курил.
Он сказал мне что-то, чего я не разобрал. Я не ответил. Он отвернулся, сплюнул.
Было похоже, что его мучит жажда. Быстро обернулся и еще раз что-то сказал мне косноязычно. Я опять не понял. Но показалось, что он просит закурить. Я сказал, что у меня последняя папироса. Он промычал, отвернулся, потом вскочил и мгновенно влез на третью полку; оттуда бесшумно перебрался на противоположную, надо мной, и там, в темноте, затих.
Поезд стоял.
Затем ввалились, косноязычно болтая, еще два парня. Они прошли по вагону, согнувшись и хлопая в темноте длинными руками по лавкам. Они, сопя, улеглись на лавки. Затихли.
Потом еще один такой же.
Мне почему-то стало не по себе.
Потом под окном по перрону, разговаривая, прошли какие-то двое… Я уловил одно лишь слово — «душевнобольные».
Поезд стоял.
Мне становилось страшно.
Потом в вагон вошел молодой человек с портфелем. В темноте я видел белый воротник его рубашки, выпущенной поверх пиджака. Он остановился в проходе, осмотрелся по сторонам и совершенно явственно сказал:
— Здесь душевнобольные?
Ему никто не ответил.
Он спокойно говорил:
— Где здесь душевнобольные?
Снова молчание.
Он повернулся и вышел. Это было как дурной сон. Через пять минут молодой человек с белыми отворотами вошел снова в сопровождении кого-то, очевидно железнодорожника.
— Они тут, — сказал железнодорожник, — четверо.
Молодой человек прошелся по вагону, заглядывая на лавки и всматриваясь в темные углы. Он стал считать людей: «Раз, два, три, четыре», — и успокоился.
Он стоял в проходе. На него смотрели с полок парни.