«Нет ничего, чего нельзя было бы одолеть!» — такой вывод сделал я тогда еще в первые годы моего чтения, в тринадцать лет, очутившись в незнакомом мне мире ясного зрения. Я еще не «грыз землю от лютости» и такое я видел у самоубийц, а со временем и это узнаю, но не у стены непрошибаемой, а от своего бессилья самому воздвигнуть такую стену.
Страсть к чтению не исключала моей рисовальной охоты. Но не меньше рисования мной всегда владело безотчетное влечение к зрелищу и театру.
Зрелища: крестные ходы, пожары, уличная драка и случайный утопленник на Яузе. А театр — единственное, что я видел в раннем детстве: Конек-Горбунок и Волшебные пилюли — в Большом театре, и Макбет — в Малом. Но и этого было довольно, чтобы заиграть самому.
И почему-то — или боялись, что подожжем, другого объяснения не придумаю — наш домашний театр попал в индекс вместе с игрою в бабки (проломить голову свинчаткой неудивительно!) и торчанием в фабричных корпусах (наслушаться всяких историй немудрено!). И так как это было запрещено, оно особенно и привлекало — история обыкновенная и ведет начало не от «первородного греха», как это пишется, а от исконной человеческой воли и отвращения перед всяким рабством. Найденовские фабричные были на нашей стороне, и театр из наворованных досок, сооружался в самом скрытном уголке бесконечного Найденовского двора.
Не всегда сходило с рук, бывали случаи беспощадного истребления в разгар работы, но еще хуже, когда театр прекращался во время представления. Разыгрывались водевили, сцены Лейкина и неизвестных авторов. Найденовский конторщик Башкиров, сам не раз выступавший в любительских дачных спектаклях в Богородском, доставал нам пьесы и делал указания.
Я играл женские роли. И это как-то повелось. Мы росли, как в монастыре; наш круг — гимназические товарищи, и никаких сестер, ни их подруг. Играть женские роли мне было легко, я не насиловал моего голоса и не ломался. И до сих пор при выборе чтения — мне свободнее передать интонацию женской души — я читаю Лукерью «Живых мощей» Тургенева, «Питомку» Слепцова, «Анну Каренину» Толстого, «Воительницу» и «Полунощников» Лескова. И когда я сам стал писать для театра, Ункрада в моей «Трагедии о Иуде» зазвучала для меня — под голос В. Ф. Коммиссаржевской.
Кроме меня, на женских ролях был мой товарищ Саша Кудрин. Ни к кому так не шло женское платье. Но при всей женственности выдавал голос: ему надо было давать как можно меньше слов; в живых картинах он был бы незаменим. Потом, когда я служил у Мейерхольда на должности «театрального настройщика» или, точнее, «наводчика», сколько прошло передо мной вот этого несоответствия среди актеров. Да и среди чтецов, деревянность, обыкновенно не замечаемая самими чтецами, убивает все содержание: чтение Ф. К. Сологуба действовало, как снотворное, лишь только он раскрывал трехзубый рот.
Исполняя женские роли в нашем театре, я имел еще одну обязанность: я всех гримировал. Средства были незамысловатые: жженая пробка, печная сажа и малярная краска. Вот уж где моя любовь к краскам показала себя во всей своей буре! А так как никакого другого «смывательного» средства, кроме воды, не было, все мы и после театра надолго сохраняли на себе свои живописные личины. И, пока сама собой не сходила едкая краска, трудно было узнать себя в зеркале.
В гриме мы отправлялись к поздней обедне в Андрониев монастырь. Я убежден, не монахи — какой же городской монах верил в бесовские козни! но богомолки-странницы, обходившие московские святыни и зашедшие в древнейший из монастырей, памятник Андрея Рублева и место заточения протопопа Аввакума, принимали нас за «демонское мечтание».
После всенощной под летний Сергиев день, а накануне был наш театр, я помню, как одна древняя старушонка, выходившая из монастыря, приостановилась, пропуская вперед нашу ораву «муринов» и шепча на отгнание бесов, истово крестила наш воздушный темный путь. Но к явно му смущению ее мы не пропадали. И тогда она закрыла глаза рукой и замерла — отойдя на шаг «василиска», перед спуском к Яузе, я обернулся: из-за белой колокольни выплывал летний теплый месяц, старушонка стояла, не шевелясь, как камушек. И вот луна ли облила меня своим волшебством или нестираемая краска — моя гримерная работа! — была так неотразима; луна ли отвела ее руку от глаз или ее вера в расточение нечистой силы, она, раскрыв глаза, — затрясла головой и, по-птичьи взмахнув руками, упала ничком на блестевший зеленый камень.