Все было приготовлено к чаю. И чего только ни стояло на столе, — скатерть, как цветами, запорошил Филиппов и Бертельс: пирожные, торты, бисквиты и всех сортов английские печенья, — и сухие, и миндальные, и горьковатые и солененькие.
Кроме нас были только самые ближайшие. Никакой давки и все-таки толкотня. Трудно было стоять, переходили с места на место. И это понятно, вот и я подвигался, — ничего подобного я не видел, а передо мной пронеслось все поразившее меня от бесноватых до юродивого и братца, нет, тут не было мира и никакого тихого света, а сам огонь, — я чувствовал себя, как опаленный.
И когда он вошел и как раз не из той двери, откуда ждали, и еще больше все перепуталось, а хозяйка металась беспомощно, затертая в хвосте, мне показался он точно вымытый, все на нем светилось и ничего грозного, не Аввакум и не Достоевский, он как-то даже ногой сделал, как приседая. И увидев моего старшего брата, его первого благословил и поцеловал. И все чего-то вдруг обрадовались, — а свет его глаз лился еще лазурнее. От одного к другому, — и с тем же вихрем порывисто благословлял он. И я, приготовившись, со сложенными руками, ждал своей очереди.
Я видел, как он благословил мать, брата, который писал стихи, и другого, за которым я должен был следить, как нянька, провожая в училище. И уж видел совсем близко глаза, льющиеся синью, и пестрые рябины на лице, но бледнее, чем там показались на солнце, я видел пристальный бездонный взгляд и переливающуюся красную ленту, и вдруг, — и это, как порыв и взмет! — я вижу: Жук! Жук, раздувавший поутру кадило, дул на меня, как на угольки.
Что случилось? должно быть, этот самый жук, его тут не было, а я стоял последний у самой двери, жук, заглянув, вызвал его по какому-нибудь важному делу, и он вышел, не заметив меня.
Его не было в комнате, а я все стоял со сложенными руками.
— Не благословил, — сказал кто-то.
И опустив руки, я оглянулся: неужто заметили?
А чаю с Филипповым и Бертельсом нам недосталось! Когда он опять вернулся, уж весь стол обсели, всякий норовил поближе. Не до нас. А какой это чай перловский, — какие китайские духи! У меня в горле пересохло и мне бы хоть чашку... с миндальным печеньем. Мать заторопилась домой, она была очень расстроена.
В тот вечер, разбирая на своем столике начатые рисунки, — «рожицы кривые и всяких зайцев», мне ничего не хотелось делать, я все прислушивался. Кто-то пришел к нам и внизу разговаривали.
— Марья Александровна, — это к матери, — уверяю вас, не благословил...
И вот когда с зажженной большой свечой, дожидаясь первого кремлевского пасхального колокола, я, глазея по сторонам, встретился с мастером с Сахарного завода Копейкиным, он стоял со Спасом в руках, и как он посмотрел на меня, я прочитал его суровый приговор за всех: один святой человек оплевал, — другой святой человек не благословил, стыд и позор!
А когда на третий день Пасхи в Андрониеве после поздней обедни, как всегда, но как впервые, длинными весенними лучами разлился из открытого окна в ограду: «Ангел вопияше Благодатней...» русский тенор, я почувствовал и у меня задрожали губы, — у меня ничего не выходит, — мой голос пропал.
КАМЕРТОН
Все у меня начинается хорошо: «жил-был» и вдруг потеря и на какой-то срок разорение, как пропал. И тут какие-то волшебные силы подымают меня и выводят на свет. Чтобы, в свою очередь, все отняв, погрузить во мрак.
Отнимается у меня дар, который освещал мою жизнь и вовсе не потому, что я нарушил зарок — «не послушался» — да и не отнимается у меня, отпущенное судьбой на мою долю, «счастье», а только переносится.
Моя левая рука, отмеченная от рождения, раздававшая «счастье», вдруг потеряла силу, но мой счастливый дар чаровать не пропал, он перешел в голос. А пропадет голос, чары перейдут в «слово» и стану читать, как петь.
Моя рука хлопаньем по чужой руке оделяла ее «счастьем», так и моим звучащим голосом то же самое «счастье» переходило к другим.
Когда все хорошо — «жил-был», не замечается, и только с потерей я как схватывался, что было что-то и вот отнято. Да не «что-то», а «счастье» — источник счастья и себе и другим. Тут никогда в одиночку, а всегда вместе, с кем-то, с миром. Горчайшие «минуты», растягивавшиеся на дни, месяцы и годы моего недоумения: за что? Вины я никогда за собой не чувствовал.
Так случилось, когда мой редчайший «альт» вдруг погас. И от безголосого, как от «безрукого» когда-то, все от меня отвернулись.